Опоздавший на репетицию Козодавлев-Рощинин не разделял, по-видимому, общего настроения. Это удивило всех, тем более, что комик никогда не унывал, какие бы обстоятельства ни были, а тут, когда дело приняло хороший оборот, он вдруг в первый раз не то что заскучал, а был задумчив и сосредоточен.
Он предупредил, что опоздает сегодня на репетицию. Пьеса ему была хорошо известна, он играл её много раз.
Придя в театр, Козодавлев-Рощинин не пошёл на сцену, а сел на веранде у самого отдалённого столика, нахмуренный, мельком поздоровавшись с товарищами и даже не пошутив ни с кем. Антрепренёр, угощавший завтраком помощника пристава, предложил было ему подсесть к ним, но он на ходу пробурчал лишь:
— Благодарю!..
Микулина, завидев Андрея Ивановича, подошла к нему и спросила:
— Дядя Андрей, что с тобой?
— А что? — переспросил Козодавлев-Рощинин и сейчас же добавил: — Ничего, Манюша, мне надо обдумать многое и разобраться…
— Да ведь ты говоришь, что, слава Богу, всё хорошо…
— Теперь как будто не совсем хорошо выходит, но это, впрочем, нас с тобой не касается. Дело идёт о твоём отце…
— Что же он?
— Вот в том-то и вопрос: что он — пропойца, несчастный, слабый человек?..
— Или? — проговорила Микулина.
— Или хуже этого ещё, — сказал Козодавлев-Рощинин. — Я сейчас виделся с ним…
— Что-нибудь очень серьёзное, дядя Андрей?
— Для него — да, очень серьёзное, может быть… Я говорю тебе об этом, чтобы ты теперь постаралась всегда со мною быть, хотя это трудно сделать; мне нужно будет, вероятно, пойти разузнать кое-что… Ну, да мы примем меры… Только ты будь осторожнее, чем когда-либо… Ты завтракала? Хочешь поесть что-нибудь?..
В это время — так что Микулина не успела ещё ответить — дверь со сцены на веранду отворилась, показался трагик Ромуальд-Костровский и, беспомощно прислонившись к притолоке и опустив руки, громко, тем голосом, которым гремел со сцены, произнёс:
— Я убил её, вяжите меня!..
Раздался общий взрыв хохота. Все приняли это за пьяную выходку не в меру нагрузившегося трагика, но завтракавший с антрепренёром помощник пристава насторожился и спросил:
— Что это говорит он?
— Это известная фраза из Островского, — пояснил Антон Антонович, — он пьян вдребезги и, видно, воображает себя на сцене…
— Та-а-ак! — протянул помощник пристава. «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке», — сообразил он. — А скажите, на всякий случай, вы не знаете, где провёл этот человек ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля?
— Что вы хотите этим сказать? — удивился антрепренёр.
— Ничего особенного, так себе, — нето шутливо, нето серьёзно произнёс помощник пристава.
— Право, не знаю. Мои актёры у меня не живут, я не знаю, где они ночи проводят, — стал словно оправдываться, вдруг оробев, антрепренёр.
— Ну, а вечером пятнадцатого июля он был здесь, в театре?
— Позвольте, — постарался припомнить антрепренёр, — что у нас шло? Да, фарс «Нож моей жены». Нет, Ромуальда-Костровского в театре в этот вечер не было.
— Вы наверное это помните?
— Наверное. А что?..
— Нет, ничего, — сказал помощник пристава. — Только знаете, сегодня на реке всплыл труп дочери фабриканта Тропинина. Он найден в обезображенном виде… и до сих пор нет ещё никаких следов этого преступления, хотя из Москвы специально вызван опытный сыщик…
— Так это правда?
— Что?
— Насчёт сыщика?
— А вы слышали об этом?
— Да. Ромуальд-Костровский вчера весь вечер пил и приставал ко всем: правда ли, что из Москвы выписан сыщик?..
«Это важно!» — решил помощник пристава и, быстро собравшись, встал, простился и ушёл очень озабоченный.
XVI
Труп дочери Тропинина, всплывший и найденный на реке, был отвезён в госпиталь, где произвели вскрытие. Затем его уложили в свинцовый гроб и перенесли в собор, где поставили на высокий катафалк и окружили свечами.
На следующий день были назначены похороны, на которые съехался весь город.
Похоронная процессия была торжественна. Духовенство шло из всех церквей в белых ризах с кадилами и со свечами зелёного воска. Были два хора певчих. Гроб везли под белым глазетовым покровом на колеснице с белым же глазетовым балдахином.
За гробом шло много народа, а сзади тянулись длинною вереницей богатые экипажи.
Впереди всех, сейчас же за гробом, шёл Валериан Дмитриевич с неподвижным, окаменелым лицом, как бы застывшим, и с неподвижно остановившимся взглядом.
С самого вечера, когда пропала его дочь, и до сих пор он не проронил ни одной слезинки. Он и теперь не плакал.
— Это хуже, — говорили кругом. — Ему бы легче стало от слёз… Бедный отец!..
Почти рядом с ним вели под руки убитую горем Юзефу, кормилицу и воспитательницу молодой девушки. Выражение её горя было неистово, почти буйно. Она рыдала навзрыд, с истеричным стоном, закидывая голову назад и трясясь всем телом.
Валериан Дмитриевич исполнил всё, что от него требовалось на похоронах: прошёл через весь город вплоть до кладбища с гробом, отстоял отпевание, проводил дочь до могилы; но, вернувшись домой, не мог уже выйти к собравшимся там, по старому провинциальному купеческому обычаю, на поминки…