В большую перемену мы двинулись к Витиному кабинету. «Ой, парни, не могу, сопли одолели! — пытался улизнуть от опасной миссии «наш мозг» Борька Парфенов. — Идите без меня». — «У тебя всегда сопли!» — пресек его Борька Петух и толкнул Парфеныча в директорскую дверь:
— Можно, Виктор Иванович?
Витя, сидя за своим большим столом, что-то писал и на нас не смотрел — на нас смотрел со стены над его головой Иосиф Виссарионович Сталин. Мы тогда были окружены этими портретами, Сталин был всюду, но такого портрета мы еще не видели! Везде это был усатый мужчина средних лет с черными, как смоль, волосами. Но художник, рисовавший портрет для Витиного кабинета, исповедовал, видно, суровый реализм: сейчас на нас смотрел со стены строгий старик, седой, будто лунь. Его волосы и даже усы были белее снега.
Между тем Витя увидел нас и еле заметно улыбнулся:
— Ну, да здесь целое посольство! Насчет чего, разрешите спросить?
И наш предводитель Борька Петух сробел от Витиной улыбчивой вежливости, забыл, что нахальство — второе счастье, он молчал, как утопленник, сунув в рот свой большой, разбитый за деланьем гробов палец.
— Так и будем в молчанку играть?
Тогда я ткнул Борьку в бок кулаком, он вытащил мокрый палец и — брякнул. Сказал фразу, которая в летописи двадцать третьей школы станет исторической:
— Да мы всчет волос, — сказал Борька.
— Что значит «всчет»? Стричься, что ли, не хотите?
— Не хочем! — подтвердил Борька с зыйской безграмотной отчаянностью.
— Так. — Витя встал во весь свой долгий рост, отыскал глазами Серегу Часкидова. Серега хоть и был нашим лучшим учеником, но за безобразия выгонялся из школы чаще других, и Витя его знал ближе нас.
— Вот что, Часкидов, — сказал Витя, — позовите сюда Юрия Павловича, он должен быть у поста номер один.
Пост № 1, главный и единственный боевой пост нашей школы, где стоял дежурный ученик с деревянным ружьем, был рядом с директорским кабинетом, возле раздевалки, и Юрка-Палка с Часкидовым явились тут же.
— Есть срочное дело, Юрий Павлович, — сказал Витя. — Приказываю забрать этих партизан, отвести в ближайшую парикмахерскую и подстричь под героя гражданской войны Котовского. Потом явиться за следующей партией семиклассников. Приказ понят?
— Так точно!
— Выполняйте.
— Есть!..
И через пару часов, когда полномочная делегация явилась назад в школу, класс при виде наших голых голов смеялся до икоты и с тем же хохотом, уже не сопротивляясь, сомкнутыми рядами пошел на казнь — под тугую, нещадно дерущую за волосы и оставляющую косицы за ушами машинку базарного парикмахера.
Так, в одночасье, рухнули и наша мужская краса, и великие надежды на осенний бал в женской школе: не предстанешь же под светлые и строгие девичьи очи с лысой своей башкой! Да если она еще тыковкой, как у Борьки Парфеныча, или с большущей, прямо питекантропической шишкой на затылке, как у Ваньки Хрубилы…
И вот в наше озлобленное и оболваненное общество привели человека, которому было, судя по всему, официально разрешено ношение прически: его прямые густые темно-русые волосы, расчесанные на косой пробор, круто уходили вбок и назад… Значит, мы черненькие, а он беленький? Не пройдет! Но пасаран!
— В парикмахерскую его допреж сводите! — заорал Борька Петух. — На рынок!
Завуч подняла вверх толстенькую ручку с растопыренными и верно, будто вареные сардельки, пальцами:
— Этот вопгос уже обсасывался навегху! Газгешено в погядке исключения. Алексей стагше вас. Пока вы учились, он воевал с немцами!
— Да ну! — не поверил Петух, а Серега Часкидов запел:
— Пгекгатить безобгазия! — взвизгнула Сарделька, но Ванька Хрубила заблажил единственную, наверно, песню, которую знал, — из «Новых похождений бравого солдата Швейка»; запел, теперь уже прозрачно намекая на самою Адельку-Сардельку:
— Попгошу! — оборвала его завуч.
Откуда, из каких неведомых краев попала в нашу окраинную рабоче-крестьянскую школу эта особа с ее стародворянским произношением? Как мог наш директор Витя, так тщательно и умело подбиравший учителей, допустить этот приход? Скорее всего она была навязана ему…
— Попгошу не смеяться! А кто обидит новичка…
Но тут подал голос сам вновь прибывший.
— Пусть только попробуют обидеть, — сказал он, глядя поверх наших стриженых голов в даль, ведомую только ему. — Тогда они вообще смеяться разучатся.
И — замолчал.
Он молчал всю первую неделю, сидя в одиночестве на самой большой в классе парте. Потом у него появился сосед, смотревший ему в рот и ловивший каждое его движение…