Алькан не соврал: всего неделей ранее граф Грансай прибыл в Соединенные Штаты самолетом из Южной Америки. Занял два номера по соседству, один для себя, второй для канониссы, на девятнадцатом этаже гостиницы «Сент-Риджис», и вот уж несколько невскрытых посылок из лавок лучших антикваров аккуратными стопками загромождали его гостиную. По прибытии в Америку, под предлогом желания порвать с прошлым и уважать демократические устои страны, предложившей свое гостеприимство, граф формально отказался от незаконно присвоенного титула князя Ормини и в повседневности использовал лишь малоизвестное непритязательное именование – мистер Жюль Нодье, светское имя д’Ормини. В определенных обстоятельствах он позволял себе поминать ранг князя – лейтенант в отставке – и носил его летные регалии. Он к тому же нанял двух юристов, уже сражавшихся, как японские петухи, чтобы услужить ему: они пытались высвободить часть состояния, которое д’Ормини давно перевел в Соединенные Штаты.
Практические начинания его новой жизни давались ему вполне успешно, но Нью-Йорк не имел над ним власти. С исключительностью, коя всегда была свойственна его страстям, граф не мог видеть никакие другие женские лица, кроме памятного и теперь обожаемого образа Соланж де Кледа. «Жизнь вдали от Соланж – суровое, горькое и тяжкое бремя», – говорил он себе. Он теперь пил – хотя всегда был образцом трезвости, – будто искал в огне старых арманьяков земной вкус отсутствующей далекой Либрё. «Есть две вещи, которые не могу более откладывать, – говорил он себе ежеутренне. – Во-первых, отправить Соланж дипломатической почтой длинное письмо и все исправить; во-вторых, освободиться от обязательства, данного Рэндолфу, как можно старательней, объявив о его смерти Веронике Стивенз и отдав ей крест. Когда эта болезненная сцена останется позади, все пойдет на лад!»
Встречи с Вероникой Грансай добился через доктора Алькана.
– Она очень раздражительна. Нервы в клочья, но биологическая свежесть спасет ее. Люди этой страны так цельны, что могут время от времени позволить себе раздрай. Они всегда умеют распознать точный безжалостный час решений.
– То, что я должен ей сообщить, будет очень болезненным для нее и трудным для меня, – сказал Грансай.
– Кто бы ни разрушил ее мечту, он принесет ей только добро, – отозвался Алькан.
– Прошу вас об одном, – продолжил Грансай, – молю вас никому не сообщать моего подлинного имени. Я здесь инкогнито, и все мои начинания могут оказаться под угрозой. Помните, что я – Нодье, лейтенант авиации в отставке, даже для Вероники.
Веронике Алькан сказал:
– Он приехал из Европы, у него для вас сообщение. Он настаивает, что сам все вам скажет, даже свое имя.
Алькан поразился: Вероника не выказала никакого отклика – словно ожидала всего этого. Не приняв его отъезда, она стала с ним холодно отстраненной, и ум ее блуждал где-то далеко, она даже не скрыла нетерпения, что желает поскорее закончить их беседу. Алькан уезжал в Сирию на следующий день, а Вероника едва удостоила это внимания.
Очеловеченный, обогащенный и просветленный далекими добродетелями возвышенной души Соланж де Кледа, граф Грансай чувствовал, как атеистическая низость его натуры развертывается к устойчивому, основополагающему кресту зрелой веры. Ему было сорок пять, и он с удивлением обнаружил, что затоплен новым для своего сердца чувством – жалостью. Правда, в жалости этой содержались следы его самолюбования: она прежде всего распространялась на него самого. «Я старею и впервые в жизни мне одиноко; в затяжных полумонашеских затворничествах в поместье Ламотт парижского общества с его банальными страстями хватало, чтобы изгонять мое уединение, а сатурналии моих любовниц бурлили снаружи, вокруг моего ложа воздержания, под неусыпным взором слезливого бульдога, моей канониссы. Здесь меня никто не знает, а тех немногих, кого я видел, по причине унизительной нетвердости смены личины следует избегать. Канониссе грустно; она скрывает это, как умеет, но ей грустно, и она теперь еще уродливее!»
Прежде развитие этого уродства, в силу привычки незаметное, было не лишено некоторой дьявольской соблазнительности, имевшей над ним чары, но в своем теперешнем состоянии ума Грансай мог лишь объективно созерцать это чудовищное усиление ее безобразия. Он не ощущал к ней ничего, кроме жалости, но ей он пока не сдался! Ему больше не над кем было самодурствовать, и граф вдруг решил, что он – слабый человек. «Я знаю! Знаю! – повторял он себе. – Кризис католичества!» Но вместо того, чтобы относиться к такому положению дел, как это бывало с ним раньше, со страхом, будто к припадку ишиаса, ныне он почти желал, чтобы религиозный кризис и ишиас случились у него одновременно, и объединение физической и нравственной боли уравновесило пугающую пустоту его жизни.