Глава 8. Химера химер, всё есть химера!
Любить и не знать, кого.
Кальдерон де ла Барка
Прошло примерно семь с половиной месяцев – скорее больше, нежели меньше, – как граф с Вероникой поженились и зажили сразу после медового месяца в великолепном дворце-асьенде в Палм-Спрингз, где во времена Джона Корнелиуса Стивенза имелся зоологический сад с дикими зверями и частный аэродром. Из-за лишений военных лет эти два акра, лишенные львов и самолетов, заросли травой.
Стоял воскресный вечер. Граф Грансай сидел в одиночестве среди напыщенной роскоши просторной курительной комнаты, где мебель в стиле испанского Возрождения воссоздавала вышедшую из моды театральность залы священной инквизиции… Граф грустил и созерцал неподвижную многоножку на белой стене.
«Если однажды решусь убить себя, – размышлял граф, – что крайне маловероятно, я выберу миг в любое время дня сразу следом за безнадежной и неумолимой фразой по радио: «Время часов „Булова»!”
Только что таким манером радио в громадной зале объявило пять часов вечера, и вновь извечное «Время часов „Булова” прозвонило с пятым ударом безоблачного калифорнийского вечера эти роковые безжалостные слоги. Грансаю хотелось бы встать и выключить радио, которое слуга – вероятно, нечаянно – оставил включенным, но граф сидел без движения, укрытый воскресной газетой, кою проглядывал рассеянно, думая о другом.
Удаленному от равнины Крё-де-Либрё, где животворные дожди уже, должно быть, затемнили поля, ему все окружающее и сама жизнь здесь казались подавляюще однообразным, лишенным того непостижимого свойства, что есть суть самого волшебства, – остроты. Он впивался всеми ногтями в воспоминания. Особенно ему терзали сердце воскресенья, а если по несчастью – как и случилось в тот самый день – из приемника лились и ранили его слух по пробуждении зловещие и плаксивые напевы утреннего воскресного органа, этого хватало, чтобы на весь день портилось настроение. Но Вероника жить не могла без радио. Он уже вытерпел целый час, и потому ипохондрия уже угнездилась в нем непоправимо – прозрачное, тяжкое бремя у него на сердце, прямо в его кресле; чуть больше или чуть меньше этой ворсистой музыки – ничто не изменится, и потому он решил сдаться ей, связанный по рукам и ногам припадком непобедимой праздности, что позволяет преодолевать, почти смиренно, раздражающий звук капающего крана или хлопающей двери.
И все же сейчас граф вовсе не пал жертвой одного из привычных ему приступов душевной подавленности, что время от времени истязали его сверхъедкими, но миражными пытками в поместье Ламотт. Нет, брачная жизнь с Вероникой, очевидно, раем не была, однако не была она и адом. Своего рода чистилище, приятное чистилище, вроде купанья в чуть теплом озере, где время – часы «Булова». Но помимо и важнее этого мир, как ему казалось, с каждым днем все гуще покрывался мерзким мхом безотрадного недостатка непредсказуемости. Все в упадке, ничто более себя не стоило! Да и мировые новости, частенько с чрезмерной сенсационностью, все более сводили на нет его страстную любовь к истории. Рудольф Гесс выбросился с парашютом в Шотландию – ну что за ребячливое время!
Более того, война слишком уж затянулась… Граф разглядывал рекламу, расхваливавшую прогресс авиации, – серия картинок изображала постепенно уменьшающийся мир. На последней он был столь мал, что помещался между большим и указательным пальцами человеческой руки, не больше витаминной пилюли. «Помраченье какое-то!» – неодобрительно подумал он.
Гении Возрождения – Рафаэль, Леонардо и Микеланджело, единственные, кто, вероятно, касались Господа кончиками пальцев, – ни на что, кроме расширения мира до образа рая, со своими космогониями не посягали. Однако же ныне эта наша жуткая механическая цивилизация нацелилась уменьшить земной шар до размеров крошечной пилюли, у которой нет даже и достоинств слабительного! Человек может совершить подвиг – облететь глобус трижды за день, и что с того? Экая будет докука! Если вдуматься, стремительнейшие умы, как, например, Паскалев, рождали не меньшую человеческую мудрость, созвучную с пребыванием в помещении и без всякого желанья покидать его! И одни и те же вещи, одни и те же образы, но все более пресные и коммерциализированные. Те же лица, все одинаковые, стандартизованная чувственность кинозвезд; одни и те же русские балеты, а новые и того хуже! Раньше, во времена Дягилева, они еще умели танцевать и даже летать с изяществом фей, а нынче все изобретают новые жуткие стили – вроде тех, что он недавно видал в Нью-Йорке, где вместо танцовщиц появились созданья, которые могли выбраться из соседней аптеки, одетые в уличное, негнущиеся, запорные, ступают с бесконечной осторожностью, лишь бы не влезть в грязь.