Преодолевая свое нежелание, комиссар явно для того, чтобы все-таки не согласиться со мной, придвинул к себе пачку моих писем и, почти не глядя, перебирал их.
— Политрук Ревякин? — вдруг вопросительно уставился на меня комиссар.
— Так точно, товарищ старший политрук, политрук Ревякин.
— Миша Ревякин? Как его звать — Михаил?
— Так точно, товарищ комиссар, политрук Михаил Иванович Ревякин.
— Вот он где, окаянный! Там, значит, в Ростове, сидит?
— Так точно, в Ростове.
— Да мы же ведь с ним вот какие дружки!
— Так точно…
— Мы с ним вместе были на курсах в Харькове. Он из Курска ведь сам-то?
Я не успевал отвечать, потому что обрадованный комиссар выпускал свои фразы со скоростью пулемета. Но мне хотелось подтвердить каждое его слово, так же как ему хотелось убедиться в своем открытии. Наверное, я отвечал бы ему утвердительно, даже если бы это был и другой Ревякин: по тону голоса комиссара я понял, что это имя открывает мне путь к возвращению в часть.
К счастью, наш политрук был именно тот, кого так хорошо знал Тарасенко.
— Чего же ты из меня выматывал душу? Ты бы сразу мне так сказал, что Ревякин тебе приказал возвращаться…
Боевые друзья, ожидающая меня впереди какая-то радость, вступление в партию — все приближалось ко мне. На последнее замечание было трудно ответить толково, и я уже кое-как пробормотал:
— Так точно… Он приказал…
— Если он тебя ценит и если уж ты так там нужен, тогда поезжай. Мише надо помочь… Поезжай… Письмо от меня отвезешь.
— Отвезу, товарищ комиссар.
— Да садись ты, садись, расскажи, как он там? Как вы с немцами дрались? В каких местах? Ты мне все расскажи по порядку.
Все стало вдруг просто и ясно.
Мы сидели с ним больше часа. Я рассказал ему весь наш путь, пройденный вместе с Ревякиным. Но передо мной стояла другая задача — выручить Гришина.
Из беседы я выяснил, что Тарасенко был горняк, партийный работник в Донбассе и только в последние годы попал на военную службу, оставаясь в душе горняком. После войны он не думал покинуть Караганду, наоборот — он ее любил, он видел ее будущее. Успевшая вовремя эвакуироваться, его семья жила здесь же, и жена его, горный техник по углю, в дни войны стала штейгером в Караганде. Я увидел в нем патриота Караганды и понял, что Вася Гришин имеет свои преимущества в том, что он успел тоже влюбиться в Караганду и в одну из карагандинских работниц.
Нет, Вася, конечно, не кинул на нашу умницу Гулю ни одного нескромного взгляда, он не сказал ни одного слова, сколько-нибудь выходящего за пределы общей беседы. Но когда она собиралась, бывало, уйти из палаты, он так умоляюще смотрел на меня и товарищей, что я задавал ей новый вопрос о фронте, о казахстанском хозяйстве или о международных отношениях, чтобы задержать ее еще на несколько минут.
Я думаю, даже если любимый ею человек найдется и если она будет снова счастлива с ним, Вася все-таки возвратится сюда.
В день выписки из госпиталя, когда уже были оформлены все документы, мы еще добрый час собирались и подгоняли обмундирование, пока не долетел до нас знакомый гудок «ее» синей машины. Вася выскочил вон несмотря на то, что не успел подобрать себе сапоги.
В последней беседе с маленькой Гулей я попросил у нее разрешения нам обоим изредка писать о себе и справляться о ней. Она записала адрес в мою книжку.
Рассчитывая договориться с комиссаром о Васе, я надеялся на искренний интерес моего друга к разработке карагандинских недр. Я думал, что, если Вася поговорит с Тарасенко, они найдут общий язык и договорятся. Я стал рассказывать комиссару про Васю.
— Скажи ты, пожалуйста, а! Пусти бабу в рай, она за собой и корову тащит! — воскликнул Тарасенко с таким дружелюбным упреком, что я перестал сомневаться в успехе своего нового предприятия.
Тарасенко разоблачил меня, но тем не менее Гришин был вызван в кабинет комиссара и получил, как и я, закрытый пакет.
Так же, как и прибыли, ночью, но только мягкой, летней, покидали мы Караганду, с трудом отрывая взгляд от величавых терриконов, покрытых морем огней. У окна вагона еще раз мелькнуло лицо Гули. Она махнула нам своей маленькой ручкой. А глаза ее светились теплом и передавали привет всему нашему фронту и тому одному-единственному, кого мы, может быть, все-таки встретим.
Ведь бывают же в извещениях о смерти ошибки!
III
Если бы я был писателем, то, наверное, считал бы, что сходные положения не стоит описывать. Особенно избегал бы я повторений в описании таких неприятных и тяжелых для бойца операций, как отступление.
Но особенность больших войн заключается в том, что они не считаются ни с читателем, ни с писателем и не обходятся без некоторого однообразия и повторения.
Правда, эти повторения всегда только кажущиеся. На каждом следующем этапе одна сторона находится ближе к победе, другая — к поражению. Одна слабее, другая набирает сил. Но и слабеющая сторона тоже спешит и делает отчаянные попытки разбить противника, прежде чем он вполне подготовлен к тому, чтобы нанести ответный, достаточно мощный удар.