– Он приходил на Колокольню на реке Изонцо, чтобы отслужить мессу, только не всегда по воскресеньям. В те дни, когда не служил где-то еще, а австрийская артиллерия обстреливала наши позиции не так сильно и он мог пробраться к нам из основной траншеи. Священника звали отец Микеле. Моего возраста, он отличался необычной манерой говорить. Все фразы и слова, слетавшие с губ, подвергались, похоже, основательной проверке, прежде чем отправиться в свободный полет. Словно в голове у него была маленькая инспекционная коробочка, в которой сказанное и проходило проверку на правду. Выражение его лица соответствовало манере говорить. Крупный нос, глубоко посаженные глаза, очки в тонкой стальной оправе, перекошенный рот, который, как мне кажется, стал таким, потому что он очень тщательно произносил слова, которые не менее тщательно подбирал. Многие солдаты воспринимали его колебания с ответом как слабость. Поначалу я тоже, но потом, наблюдая за ним, я понял, что не слабость заставляет его медленно думать и отрывисто говорить, а честность. Есть у нас привычка излагать свое мнение как само собой разумеющееся. Он отказывался от этой привычки. Говорил всегда так, будто речь шла о чем-то новом и доселе неизведанном. Однажды – я даже не помню, в какое время года это произошло или какая стояла погода, потому что на Колокольне мы иногда видели только круг синего неба над внутренним двором, а синева не всегда говорила так уж и много, – он пришел отслужить мессу и застрял у нас, потому что австрийцы взялись за наш сектор и артобстрел не прекращался. До следующей зари никого даже не ранило. Солдат из Орландо… я его совсем не знал, семнадцати или восемнадцати лет. – Алессандро замолчал, повернулся к Николо. – Он выглядел, как ты. Молодой, мало что мог сказать, а когда открывал рот, говорил только о родителях. Отец работал каменщиком, а сын чтил его, точно папу римского. Другие солдаты высмеивали его, а он обижался. Мать… ну, ты понимаешь, как он относился к матери. И она ему еще требовалась. Я его практически не знал. На заре он выскочил во двор повесить носки. На считаные секунды. Все так делали. Рисковали, надеясь, что пронесет. Снаряд калибра сорок пять миллиметров прилетел ниоткуда. Они такие маленькие, что на подлете не слышны, а потом уже ничего поделать нельзя. Ударил в землю у его ног и отбросил на стену, оторвав правую ногу и вспоров живот. Кровь хлещет, кишки наружу… мы видели это много раз и знали, что ему конец. Он прожил десять минут. Оставался в сознании, боли не чувствовал, но знал, что умирает, и ощущал ужас, покидая этот мир. Отец Микеле подошел к нему, потому что сам в конце концов выбрал такую работу. Он знал наизусть, что нужно сказать, эти слова говорились не одно столетие и приносили результат, их ожидали. От него требовалось провести соборование, чтобы спасти душу юноши. Но, как я тебе уже говорил, он ко всему относился так, будто это случилось впервые. Мы наблюдали из бункера, приоткрыв дверь. Он обнял юношу, весь перемазался в его крови, но держал, как держат ребенка, и плакал, и говорил с ним, пока тот не умер. «Я не вижу, – пожаловался юноша. – Я ничего не вижу». И только тогда, единственный раз, отец Микеле процитировал ему Библию. «Как… ласточка… уныло смотрели глаза мои к небу»[104]
. Солдат умирал быстро. Его душа уже была на полпути в другой мир. Священник сказал: «Там, куда ты идешь, нет ни страха, ни смерти. Твои родители тоже придут туда. Обнимут тебя, как ребенка. Погладят по голове, и ты заснешь у них на руках, в блаженстве». «Я хочу, чтобы так и было», – прошептал юноша. «Так и будет, – заверил его отец Микеле и стал повторять снова и снова: – Так и будет, так и будет», – пока юноша не умер. Позже, когда отец Микеле помылся, я подошел к нему и спросил, верит ли он в то, что говорит. «Нет, – ответил он, – но я молю Господа, чтобы он так сделал». «Разве, умирая, человек не должен ожидать чего-то определенного? Кромешной тьмы, если он атеист, или ослепляющего света, если верующий?» «Полагаю, должен, – ответил он, – но я взял на себя смелость сказать Богу, что Он допустил промашку в своем замысле, потому что мальчику, который сейчас умер, требовалось не великолепие, а только его отец и мать. Возможно, я еретик, но с этим я буду разбираться уже после войны». Я его нашел. Легко. Церковь, похоже, всегда знает, где ее священники, даже если они путешествуют. Он вспомнил меня. Его волосы поседели, но манера держаться осталась прежней, доброй, колеблющейся. Я рассказал ему правду, все, что произошло. «Ребенок зачат вне брака, – ответил он, – но считалось, что его отец погиб на войне. Если ты сейчас женишься на его матери, то сможешь усыновить мальчика. И тогда «откроешь», что он не просто твой приемный сын, а сын самый настоящий. Итак, он был твоим сыном, он есть твой сын, он будет твоим сыном, ты женишься на его матери, ты воскреснешь. – Он загибал пальцы. – Чего тебе еще? Пять из шести. У меня нет больше пальцев на этой руке». «Я не хочу, чтобы он страдал от того, что родился вне брака». – «Он и не будет». – «Почему?» – «Я об этом позабочусь». – «Как?» – «Не знаю, но что-нибудь придумаю». И он придумал.