Сперва Лиа казалось, что она победила Алессандро, словно действие служило доказательством, словно объявление войны свидетельствовало о ее правоте, точнее, о правоте брата, утверждавшего, что война необходима. Алессандро, однако, не сдавал позиции только потому, что некоторые высокопоставленные мужи приняли неправильное решение. В первом раунде ни он, ни Лиа никаких неприятных последствий не ощутили. Пока не начались боевые действия, ничего не могло считаться доказанным, все зависло в состоянии неопределенности. Элио, брат Лиа, писал с севера Италии, где находилась его кавалерийская часть, что война, похоже, будет выиграна короткой бомбардировкой и он так и не увидит Африку.
Чем больше Алессандро спорил с Лиа, тем сильнее его тянуло к ней. В спорах он забывал, что говорит, и у него голова шла кругом от самых разных желаний: физических, обыкновенных, эфемерных. Временами, даже когда они находились среди других людей, он хватал Лиа за руку, доказывая свою точку зрения, и их разногласия тут же исчезали. Иногда они дразнили друг друга, иногда говорили серьезно: призывали на помощь историю, логику, статистику, но, поскольку война оставалась номинальной, они тоже обходились без сражений. А где-то в октябре, уже после объявления войны, когда от их споров полетели искры, они начали целоваться.
Они отмерили по саду кругов сорок, поднимая головы и глядя, как на фоне серых облаков кружат ласточки и воробьи. В сумерках окна их домов уютно светились мягким желтым светом. У калитки Лиа повернулась к нему.
— Мне очень жаль, Алессандро, что наши взгляды не совпадают.
Под прикрытием темноты, стены и расстояния от дома, он притянул ее к себе, и сначала они оказались близко, как в танце, когда вальсировали в посольстве, но потом его рука скользнула по бархатному плащу вниз до талии, а потом притянула ее к себе. Она ответила на объятие, и они впервые прижались друг к другу, с головы до пальчиков ног, да так крепко, что почувствовали бурление крови. Он целовал ее губы, эту сладкую розу, ее грудь вдавливалась в него, и на полчаса они прилипли к стене. Оторвались друг от друга разгоряченные, с пунцовыми лицами, тяжело дыша. Политика и война, похоже, легко забывались.
В ноябре поля пустовали. В окрестностях Авентино не составляло труда найти сосновый лесок с мягкой хвойной подстилкой или копну сена. Лошади дали бы знать, появись поблизости фазан или охотник, но никто никогда не приближался посмотреть, какие сцены разыгрываются под соснами или на сене.
Но маленькая война не желала оставить их в покое. Элио перевели в Венецию, где он и его бригада тайно погрузились на корабль в предрассветной тьме. Семья не знала, что он в Ливии, до десятого декабря, когда он провел там уже практически месяц.
Эти тридцать дней научили его, что жизнью он обязан прежде всего случаю, а уж только потом — собственным способностям. Судя по тону письма, он словно писал из тюрьмы, зная, что тюремщик обязательно прочитает письмо… но при этом надежда его не покидала.
Они задались вопросом, а что же он там увидел, и начали выяснять. Газеты не только предсказывали близкую победу и писали о наборе добровольцев. Оказалось, что корабль Мальтийского ордена забрал сотни больных холерой и поспешил в Неаполь, оставшись лишь на день, чтобы пополнить запасы воды и продовольствия. Хватало и некрологов. Нашлось место и паническим слухам, источниками которых называли власть имущих.
Итальянские войска застряли на берегу, едва справляясь с болезнями, косившими их ряды. Они недооценили силу врага, полагая, что ливийцы объединятся с ними в борьбе с турецким владычеством, но ливийцы предпочли отойти в пустыню и не сражались как джентльмены. И если итальянцы терпели поражение в бою, солдаты знали, что выжившим отрубают руки и ноги, а потом и голову. Пришла зима, и мало кто в Риме имел представление о том, как тяжела ситуация в Ливии.
Рафи с Лучаной вели вежливые и осторожные разговоры. Иногда она смеялась, когда он рассказывал о своих попытках найти место в министерствах, набитых бюрократами, но смех быстро стихал, и они принимались разглядывать друг друга. Ни один не знал, что другой в курсе, но однажды, когда она подошла к парадной двери, чтобы открыть ее, их взгляды в изумлении встретились, и с этого момента каждый знал о чувствах другого.
Во дворе испанской синагоги в Венеции был маленький садик, в который редко заглядывало солнце. Седобородый старик узкой киркой прокладывал сложную сеть ирригационных канавок вокруг нескольких финиковых пальм. Его рубашка промокла от пота, и, работая, он говорил сам с собой.
Рафи вышел из-за пальмы — в пиджаке и при галстуке. Рабби поднял голову.
— Похороны или свадьба?
Рафи покачал головой.
— Почему ты так одет? Это для тебя естественно?
— Это привычка, которую я приобрел, когда ходил по государственным учреждениям. Рабби на месте?
Старик посмотрел на небо.
— Все зависит от того, что ты подразумеваешь под местом.
— Вы рабби.
— Ты ищешь работу?
— Могу я поговорить с вами?
— Зачем спрашивать разрешения на то, что уже делаешь?
— Из вежливости.