Серпилин вспомнил, как однажды в Туркестане, на учениях, он летал над пустыней на бреющем и вдруг заметил среди песков несколько распластанных, полурастащенных птицами скелетов людей и верблюдов… Развалины Сталинграда напоминали эти скелеты в пустыне.
Теперь, на втором часу полета, все это осталось уже далеко позади.
«Хорошо, если прямо до Москвы, – подумал Серпилин. – Заснуть бы и проснуться сразу там, от толчка колес о землю! В прошлый раз, когда летел в Москву, думал всю дорогу о жене: жива или не жива? А теперь – жив или не жив – думать уже не о ком!»
Достал из кармана гимнастерки письмо про гибель сына, надел очки и перечел его. Письмо положил обратно, но очки не снял и еще долго сидел так, в очках. Сидел и думал: приехала или не приехала из Читы в Москву жена сына? Если осталась там, в Чите, то все проще – надо только узнать ее адрес и выслать аттестат. А если приехала, придется говорить. А что говорить, неизвестно, потому что неизвестно, что она знает и чего не знает.
Летчик вернулся в кабину. Значит, сходил, поговорил там, с этой раненой.
Самолет был комбинированный. Первые шесть кресел – мягкие, сзади, с двух сторон, – железные лавки, а посредине, еще до того как впустить пассажира, укрепили носилки с девушкой-летчицей. Даже оттяжки сделали, чтобы не тряхнуло при болтанке.
Летчица была из женского бомбардировочного полка. Бомбила немцев всю осень и зиму, а разбилась не в бою. Сажала вчера свою «пешку» на вынужденную и сломала позвоночник. Молодая, красивая, двадцати одного года, неподвижно лежала посреди самолета на спине и улыбалась всем, кто подходил к ней.
Прежде чем сесть в самолет, пока там, внутри, укрепляли носилки, Серпилин стоял, ждал у трапа вместе с женщиной-майором, командиром бомбардировочного полка: она приехала проводить свою летчицу.
Странно было вот так вдруг, стоя у самолета, познакомиться с этой женщиной-майором. Пять лет назад, в тридцать восьмом, когда он впервые услышал ее фамилию, мысль, что они когда-нибудь встретятся на войне, показалась бы ему не только невероятной, а просто дикой.
О беспосадочном полете трех женщин Москва – Дальний Восток узнали тогда от одного бывшего торгпреда, вернувшегося ночевать в барак после мытья полов в лагерной канцелярии.
Трасса полета проходила не так далеко от их лагеря, всего на триста километров южнее, но это был другой мир и другая жизнь, казалось уже навеки от них отрубленная. А все же, когда бывший торгпред рассказал им все, что услышал о полете, пока тер тряпкой полы, у них хватило сил порадоваться, что в том, другом, отрубленном мире продолжают происходить такие вещи. Значит, все же не моргают, испытывают самолеты с дальним радиусом действия, продолжают готовить себя к войне с фашистами. «Молодцы наши бабы!» – сказал Гринько, с которым они тогда жили в одном бараке. А когда кто-то подковырнул его: «Бабы, да не твои!» – ответил: «Нет, мои. Не было бы меня, и этих баб не было бы. Не попер бы я Деникина от Орла до Ростова, хрен бы они теперь летали!»
Серпилин вспомнил об этом, пока женщина-майор рассказывала ему о своей летчице. Проходя потом в самолете вперед, к своему месту, мимо лежавшей на носилках девушки, он задержался, приложил руку к папахе и, уже сев в кресло, продолжал чувствовать, что она лежит там, за спиной, лежит, навсегда искалеченная, со сломанным позвоночником.
В нем иногда вспыхивало возмущение против того, что война делает с человеческим телом. Он думал об этом редко, но с тем большей силой. Нельзя, воюя, все время мысленно держать перед глазами ту кровавую начинку из человеческих смертей и увечий, которая заложена почти в каждом из полученных и отданных тобой приказаний. Почти все происходившее на войне было в его глазах вполне естественным: и ежедневные ранения, и смерти, и расстрел за трусость или неповиновение, и неизбежные случаи жертв от собственного огня и на собственных минах, и разная другая большая и малая кровь, с которой так или иначе всякий день связана война. И лишь изредка, как это бывает с человеком, который вдруг зашел в хорошо знакомую комнату, но неожиданно посмотрел на нее другими глазами, он испытывал возмущение тем, что война вообще существует, и каждый день и час, с утра до ночи, рвет на куски, укорачивает, ломает живое человеческое тело. Вот и эту, там, сзади в самолете, сломала. Еще улыбается, а сама уже мертвая до пояса…
В Саратове садиться не стали, но Москва не принимала, и пришлось сесть по дороге в Рязани. Просидели там недолго, но все равно, чтобы не замерзла, перенесли летчицу из самолета в комнату к оперативному дежурному, а потом, когда дали погоду, – обратно в самолет. Здесь она уже не улыбалась – видимо, силы, что заранее отвела на дорогу, кончились, не могла предусмотреть, что будут еще раз вытаскивать и втаскивать…