— Укроешь людей получше, — сказал Синцов. — А сколько он будет говорить, не знаю. Может, сразу такое им скажет, что они сдаваться начнут.
Чугунов выжидательно поднял глаза: хотел проверить, серьезно говорит комбат или шутит, но так и не прочел на лице Синцова ответа на свой вопрос.
— Навряд ли, — сказал Чугунов. — Я с ними на слова уже не надеюсь. Только на огонь.
— В основном прав, — сказал Синцов. — А все же кто его знает, одно дело
— пленный или перебежчик, вчера еще с ними сидел, а сегодня уже от нас кричит: «Жив, здоров, не убили, накормили», а другое дело — будет говорить человек, который против фашизма всю жизнь воюет, и притом еще писатель.
— Это, конечно, да, — сказал Чугунов. — Конечно, если такой человек, то другое дело.
Но, хотя по его словам выходило, что он вроде бы соглашается с комбатом. Синцов понимал, что» Чугунов вовсе соглашается с ним и не допускает мысли, что немцы, послушав передачу, пойдут сдаваться. И «другое дело» сказал он не о будущей радиопередаче, а просто о самом человеке, что человек этот — совсем другое дело, чем перебежчики или пленные, к которым подойдут по-хорошему: перевяжут, обогреют, накормят, — и они берут в руки рупор и говорят своим, чтобы сдавались.
И Чугунов и Синцов — оба понимали, конечно, что так и надо поступать с перебежчиками и пленными и хорошо, что они говорят в рупор и предлагают сдаваться. Все это понятно, а все же ни Чугунов, ни Синцов одинаково не могли преодолеть чувства солдатского недоверия к этим людям хотя бы потому, что слишком хорошо знали, как это бывает наоборот, и не раз за войну слышали русские голоса оттуда: «Товарищи красноармейцы, сдавайтесь, я такой-то, со мной хорошо обращаются, вы в безнадежном положении…» Слышали и били по таким голосам изо всех видов оружия, со всей яростью, на какую были способны.
Конечно, этот немец — совсем другое дело. Фашисты этому Хеллеру, попади он им в руки, звезды бы на спине повырезывали, как белые красным в гражданскую! А все же Синцов не мог сейчас до конца представить себя на его месте. Не мог, и все тут. Умом понимал, а в чувствах было что-то такое, через что трудно переступить. Или коммунистического сознания в тебе недостаточно, или за полтора беспощадных года войны с тобой что-то такое сделалось, что уже и сам себя не до конца понимаешь.
— А наверху, в гараже?
— «Дрова», что ли? — Чугунов усмехнулся.
— Да. Шел мимо, не заметил. Убрал?
— В угол к стенке завалили. За этого, за немца, беспокоитесь? Он небось уж привычный.
— Не беспокоюсь, а все же как-то…
— А по мне — какая разница, пусть смотрит, — сказал Чугунов.
— Левашов приказал безопасность этого немца обеспечить, — сказал Синцов. — Надо любой ценой обеспечить, не подвести. Я уже думал. Радиомашину в гараж в самый угол затащим. А на случай сильного огня для укрытия — там у тебя, я видел, рядом танк подбитый стоит — можно подрыть поглубже между гусеницами и пару тулупов засунуть, чтобы, если отсиживаться придется, не замерз.
— Можно и тулупы, — сказал Чугунов. — У меня и грелки химические есть, две штуки.
— Смотри какой запасливый! А у меня ни одной не осталось.
— Есть, — сказал Чугунов. — Для такого дела дам. По-моему, в случае чего, будет подходяще там, под танком. Сами посмотрите…
Они вылезли из подвала. Впереди, у стены гаража, темнела коробка танка.
— Холодно будет ему, если туда, под танк, загонят лежать, — сказал Чугунов. — Как думаешь, Иван Петрович, соединимся за сегодня с Шестьдесят второй или нет?
— Не бог. Не знаю, — сказал Синцов.
32
Пробыв почти весь день в 111-й дивизии, командующий армией генерал-лейтенант Батюк вернулся оттуда вечером до крайности злой. Для злости было две причины: первая — та, что, несмотря на личное присутствие Батюка, 111-я и сегодня не прорвала фронт немцев и не соединилась с 62-й армией, а вторая причина — неожиданное личное столкновение с таким, казалось бы, покладистым стариком, как командир дивизии генерал Кузьмич, которого Батюк про себя привык называть «божьей коровкой».
Когда, налазившись вместе с Кузьмичом по окопам и развалинам, побывав на всех трех наблюдательных пунктах полков, устав и намерзшись, Батюк перед возвращением в армию заехал в штаб дивизии выпить чаю, Кузьмич вдруг побелел как бумага, встал, попросил извинения и, прихрамывая, вышел в соседнее помещение. Батюк, не отличавшийся терпением, начал пить чай без него, потом, рассердясь, оставил стакан, поднялся и рванул дверь в соседнюю комнату.
Там на лавке сидел белый, без кровинки, Кузьмин и шепотом кричал на своего адъютанта:
— Давай сухой валенок!..
— Не дам, товарищ генерал.
— Давай, говорят… командующий ждет!
— Что тут происходит? — спросил Батюк, переводя взгляд с белого лица командира дивизии на его забинтованную от щиколотки почти до колена ногу.
— Давай валенок! — не своим голосом заорал Кузьмич.
Адъютант поставил ему валенок, он с искаженным от боли лицом сунул в него ногу и встал.
— Товарищ командующий, разрешите доложить… — начал адъютант и остановился под яростным взглядом командира дивизии.
— Докладывайте, — переводя взгляд с одного на другого, сказал Батюк.