Как давно оторван он от милого крестьянского труда! С какой жадностью и упоением пометал бы он сейчас сено на колхозном лугу! Старик ощутил знакомую, расслабляющую теплоту у глаз и закусил левый ус. Живо представилось ему далекое селение, затерянное в бескрайней сибирской тайге, все, что было святым для него, навечно дорогим и незабываемым. Теперь там зима. Сосны и дома покрыты снегом. Сугробы, сугробы, сугробы кругом. И нет им конца. Снег скрипит под ногами, бьется белой пылью из-под копыт резвых двухлеток, выпущенных на прогулку. Водопой. Длинная долбленая колода, бархатно замшелая внутри. От воды курится легкий холодный пар. Из ноздрей жеребят — тоже. Стоят в безветрии дымы над убранными во все белое домами. От правления колхоза идут мужики, женщины. Озабоченно толкуют о своих делах. В снежном вихре кувыркаются ребятишки, Кузьмичова слабость…
Старик вздрогнул, очнувшись, забормотал сердито:
— Раскис, дуралей…
Вышел во двор. Постоял немного и направился в хату.
В доме никто не спал. Разбуженные хозяйкой, разведчики наперебой предлагали ей свои услуги. Больше всех почему-то усердствовал Вася Камушкин. Для женской части обитателей хаты была отведена печь. Разведчики расстелили на ней свои плащ-палатки, в головы положили куртки. Витька сидел на руках у комсорга и уплетал солдатский хлеб. Мальчик ел его с величайшим наслаждением, потому что это был не обыкновенный, мамин, хлеб, а красноармейский!
— Пойдешь, Витька, с нами немца бить, подарю тебе вот эту картину! — Камушкин вырвал из альбома лист и подал его мальчугану. Там был изображен бой разведчиков с гитлеровцами. Витька пришел в восторг от рисунка.
— А я знаю, кто это! — и он ткнул пальцем в картинку.
— Кто?
— Вон тот большой дядя, который на полу, — сообщил Витька, указывая на вернувшегося недавно от Васильева лейтенанта Забарова.
— Верно, Витя, он.
— Когда я вырасту с того дядю, тоже буду бить, — сказал Витька.
— Кого же ты будешь бить тогда?
— Фашистов!
Разведчики рассмеялись.
— Когда ты, хлончина, вырастешь, может, и бить ужо некого будет, — сказал Кузьмич и старчески вздохнул.
— Как сказать, может быть, и найдется кого… — возразил Камушкин, неожиданно ставший серьезным и сумрачным.
Утром собрались проведать Шахаева. Он находился в медсанбате. Вася Камушкин побежал в редакцию за свежей газетой. Встретившись с Верой возле полевой почты, он узнал от нее о судьбе Сеньки: Ванин, раненный еще на Днепре, находился теперь в армейском полевом госпитале. Вера на попутных машинах ездила к нему. Сенька сказал ей, что «припухать» ему осталось в госпитале недолго, попробует выписаться быстрей, а если врачи воспротивятся — убежит. Передавал всем привет, спрашивал, не слышно ли чего об Акиме, — грустит он о нем. Ему все кажется, что Аким жив. Справлялся и о Наташе, здорова ли и как себя чувствует. Сенька считал, что он и перед ней виноват.
Вместе с солдатами к Шахаеву пришла и Наташа. Медсанбат располагался в двух километрах от Веселой Зорьки, в молодом дубовом лесу, огороженном со всех сторон глубокой канавой. Дежурная сестра провела разведчиков в палатку, где лежал парторг. На ходу она сообщила Наташе:
— Ваша кровь, товарищ Голубева, ему очень помогла. Теперь опасность миновала. Он уже хорошо разговаривает, может сидеть. В госпиталь эвакуироваться наотрез отказался. Врачи хотели его все-таки отправить, но начальник политотдела вступился, велел лечить на месте…
Шахаев спал. Разведчики хотели было уйти, но он проснулся, остановил их, осунувшийся, посмотрел на ребят счастливыми глазами. Признался:
— Думал, забыли совсем. Обидно стало. Горько даже как-то… Вот штука какая… — он говорил с паузами, видно, еще кружилась голова, а в черных раскосых глазах — воспаленный, но живой и, как всегда, умный, проницательный блеск. — А ведь в сущности-то вы не виноваты. Не было у вас времени — и не пришли… А я так… слабость дурацкая… Эгоизм глупый. Над собой сжалился. Нехорошо, — строго осудил он себя и вдруг спросил: — А где же Ванин, Камушкин?
О Сеньке ему тут же все рассказали, а насчет Камушкина успокоили: «Прибежит сейчас, за газетами пошел».
Наташа стояла в сторонке. Ей почему-то было неловко смотреть на парторга, стеснялась. Она вспомнила, как на Днепре, потеряв сознание, он называл ее имя. Шахаев тоже немного смущался от ее присутствия.
— А я тут политинформацию провожу, — рассказывал он, обращаясь к разведчикам. — Скучно без дела. Да и народ вокруг интересный. Вчера один рядом лежал… руку ему отрезали… из новеньких. Спрашивает меня: «Рассказали бы вы нам, как это получилось, что в сорок первом году нас так здорово поколотили немцы. А ведь до войны говорили, что наша армия самая сильная, и вдруг аж до самой Москвы… А вот зараз мы их колошматим. Неужто мы после таких потерь сейчас сильнее стали?..» Вопрос, как видите, серьезный. А мне, признаться, говорить трудно было. Да и чувствую, что не могу объяснить толком. Мочи нет, да и разучился. А хотелось ответить…
Шахаев не договорил. Тихая и грустная улыбка тронула его большие сухие губы. Разведчики ждали, что он скажет еще.