В свою очередь и Олю, лишь смутно догадывающуюся – нет, не о камне, а только о какой-то таинственной разгадке, которой владел когда-то ее отец, – при одной только мысли об Иосифе навылет парализовало страхом. И все же однажды она нашла в себе – разумеется, возникшую не мужеству благодаря, но дикому любопытству – испуганную смелость рассказать об этом своим детям. Однако впоследствии и слышать ничего не хотела, когда отец и дядя пытались что-либо еще из нее выудить.
Чуть погодя выяснилось: они подсовывали матери какие-то бумаги из московской Инюрколлегии, удостоверяющие одновременно смерть Иосифа и наличие Олиной доли в завещании. Оля, еле успокоившись, вняла их увещеваниям и все-таки решилась, опасливо и не беря в руки, просмотреть бумаги. Далее ей продемонстрировали копию завещания, в котором говорилось, что содержимое ящичка в одном из лос-анджелесских отделений «Well’s Fargo Bank» и апельсиновая плантация вместе с усадьбой где-то в Израиле (за сущий бесценок заочно приобретенная Иосифом в начале двадцатых: тогда это было в норме вещей – сионистская политика еврейских общин в Палестине делала все возможное, чтобы хоть как-то увлечь диаспоры идеей возвращения), отныне принадлежат ей, – однако при одном только условии: что ее мать и она сохранили его, Иосифа Дубнова, фамилию.
«А посему, поскольку сей факт не имеет места быть в реальности, мой клиент, Вениамин Евгеньевич Фонарев, заявляет о своем намерении, в результате иска, оспаривающего данное завещание, вступить во владение означенным имуществом», – подпрыгнул, подмахнув листком, Левицкий.
Оля, как показалось отцу, при этом даже испытала облегчение. Ей тут же подсунули какой-то бланк, подписав который, она отказывалась от дальнейших претензий на наследство. И она уже было собралась это сделать – Левицкий угодливо протягивал ей китайское «вечное перо», – но отец, спохватившись, ловко выбил орудие подлости из адвокатских коготков. Обрызганный чернилами, чумазый Левицкий завизжал что-то насчет хулиганства. Фонарев, потянувшись к невидимой кобуре, стал наступать. Отец обнял за плечи ничего не соображавшую Олю и увел ее в спальню, где запер. Потом спокойно всю эту делегацию выставил к черту и захлопнул дверь.
Было несколько закрытых заседаний районного суда, на которых каркал и взвывал до хрипоты Левицкий – и сдержанно присутствовал Фонарев. Оля в суд идти наотрез отказалась. Впоследствии, когда возникла в этом необходимость, отец один, как старший сын, отправился в Москву с еле-еле добытой у нее доверенностью – о представлении интересов.
Нравственно отцу очень помог в ту пору малахольный Соломон Гольдберг, тогдашний близкий друг Оли, – добрейший дядька, научивший нас с Глебом играть в шахматы, вымачивать в молоке каспийскую селедку – залом – и есть зеленые яблоки с солью.
В свои пятьдесят зека Гольдберг был старой травленой волчарой. Не то что власть с ее судами-следствиями – сам Комитет ему был по колено.
Будучи в молодости рьяным деятелем польского большевизма, Соломон бежал в сталинское царство от преследования раздраженных его вредоносностью соотечественников. Однако, нелегально перейдя границу, тут же в качестве уловленного шпиона загремел на четвертак на Колыму, где и пробыл от звонка до самого стука сталинских копыт в 53-м.
Освободившись, из любопытства пропилигримил Сибирь и Туркменистан – и приплыл в Баку, думая здесь порядком прогреться на солнышке. Однако семейству троюродной сестрицы удалось от него благополучно отделаться, и ему пришлось, повозившись с получением пенсии, самолично заняться своей реабилитационной программой, в которую, надо сказать – не совсем счастливым образом, и вошел пунктик попытки жениться на своенравной Цецилии.
Перед судом Соломон Маркович, сидя за разбором очень сомнительного, его собственного изготовления, варианта «силицианской защиты», говорил спокойно отцу, вхолостую попыхивая давно угасшей «беломориной»:
– Ничего не бойся, мы этим сукам еще набьем бока.