— Лазарь, — вновь воскликнул он восторженно, — это наилучшее стихотворение в мире! «Вся мудрость житейская в этом!» — повторил он, сдвигая на самый затылок свою крошечную фуражку. — В этом! В победной борьбе с судьбою. А вот каковы должны быть приемы этой борьбы — тут мнения расходятся. Иные говорят: «Под ножку нельзя!» — и даже на этот случай соответствующие циркуляры тиснули. А я говорю: можно! Можно и «под ножку»! Но при условии непременной победы. Только при этом условии! Почему? А вот потому, что победителей не судят! Это во-первых. А во-вторых, при несоблюдении этого условия непременной победы воспользовавшегося сим нециркулярным приемом и тем не менее очутившегося под низом, — так вот такого господина — вдвое больнее бить будут. Поверь мне! Его будут бить и за поражение и за нециркулярный прием. То есть квадратной лупцовкой! Следовательно, мораль сей басни такова: если на силы свои ты не рассчитываешь и на одоление не уповаешь — прием оставь, «под ножку» не смей! Ни-ни! А рассчитываешь, так отчего же, дерзай!
Он на минуту умолк, поглядывая на Жмуркина ясным, самоуверенным взглядом серых выпуклых глаз.
— Этот прием вовсе не беззаконен, — начал он снова. — Ведь и судьба по отношению к нам к тому же самому приему прибегает. Посуди сам. Допустим, что я, будучи пятилетним мальчонкой, упал с качелей и получил на спину горб, стал калекой, неспособным к жизни, несчастным из несчастных. А за что? Почему? — Неизвестно. Или еще пример. Предположим, что у меня энергия и работоспособность в сорок лошадиных сил, а судьба заперла меня в мышеловку без воздуха и света. Так вот разве же это не «под ножку»? Лазарь, ответь по совести! А если она так, так и я буду так. «Под ножку». Буду «под ножку», черт вас совсем побери! — вскрикнул Загорелов с внезапным раздражением и злобой, с резким жестом.
Его жесты вообще отличались резкостью. И, также внезапно, вслед за этим сердитым возгласом он рассмеялся самым добродушным образом.
— Однако, мы с тобой уже у цели, — проговорил он, все еще хохоча. — Лазарь, мы увлеклись, по обыкновению.
Он умолк, оглядывая расстилавшееся перед ним поле. Освобожденная из-под болот почва, жирная, вся словно лоснившаяся, была обильно покрыта здесь темной и мясистой зеленью конопли, издававшей тягучий запах масла. Загорелов сказал:
— Здесь было пятьдесят десятин болот, доходность которых равнялась минусу. А теперь эти десятины насыплют в мой карман семь-восемь тысяч: прав ли я был, перескочив через путы судьбы?
Он снова умолк, предвкушая будущие обильные жатвы, оглядывая окрестность счастливыми глазами человека, уверенного в удаче. Здесь было тише; мельница была уже далеко; рев воды достигал сюда подавленным ропотом, счастливым ворчаньем наевшегося до отвала животного.
— Весело на мельнице, весело и здесь, Лазарь, — заговорил Загорелов. — Слышишь, и здесь жизнь говорит нам: «Живите, трудитесь, завоевывайте ваше счастие. А если оно не дается вам, ловите его, как умеете, арканом, капканом, западней. Я все разрешаю сильным и умным и все запрещаю хилым глупцам и разиням! Будьте же смелы! С зайцами, пожалуй, обращайтесь по-заячьи, но с волками: — по-волчьи»! — заключил он своею любимой поговоркой.
— Хорошо вам так говорить, Максим Сергеич, — внезапно перебил его Жмуркин, — вы сильный! А что, если который слаб? Или не в удаче? Ужли ему своего счастья так вовеки веков и не увидеть? Зачем же ему тогда такое хотенье дано? То есть жажда души?
Он с недоумением развел руками, не находя надлежащего слова для выражения всего теснившегося в нем.
— Зачем им тогда такое хотенье и порыв мечты? — повторил он с тем же выражением.
Его голос звучал нежно и вкрадчиво, а жесты казались сдержанными и мягкими, чересчур мягкими, неестественно мягкими, словно их врожденную порывистость сдерживало что-то могучее, одевавшее пока еще непроницаемой бронею дух мятежный и в высокой степени беспокойный Эти жесты сделали понятными теперь и его улыбку, раньше казавшуюся такою замкнутой. Эта улыбка как бы говорила Загорелову: ты умен и силен и ловок. Это правда. Но я перерасту тебя головою, если захочу. Но я еще не хочу; я сомневаюсь.
— Большое хотенье, — проговорил он, наконец, вслух и с усилием, — большое хотенье при слабых силах, это — все равно, что большой колос на слабом стебле. Где же ему налиться?
Он снова умолк, вздыхая.
— А вот ведь арбуз наливается, — сказал Загорелов, — стало быть, дело не в стебле, а в хотенье.
Жмуркин внезапно рассмеялся сдержанным и тихим смехом, более похожим на кашель.
— А я так и думал, Максим Сергеич, что вы на арбуз намекнете, — проговорил он, сквозь смех, — вот именно на арбуз!
II