«Прозрение болящаго сокола! — сказал он уже задумчиво и как бы самому себе. — Окончательное прозрение болящаго сокола! Вот это какой праздник. Один да двенадцати стоит!»
«А я тебя выслежу! — подумал он с внезапным раздражением. — И вот тогда-то посмотрим, что из этого выйдет. Впрочем, из этого я и сам не знаю, что выйдет!» — добавил он тотчас же мысленно, пожимая плечом. Беспокойная мысль метнулась в нем, как молния, но он как бы умышленно не остановил на ней своего внимания ни на минуту. Он даже как будто бы сказал вслед этой мысли: «А что ты, голубушка, за птица, я и знать не знаю и ведать не ведаю. А просто радуюсь своему счастью, да и все тут!»
— Кто же это мне запретить может? — проговорил он уже вслух, словно сердясь, и веселое выражение внезапно ушло с его лица.
Он вошел в кухню и присел на лавку у окна, поглядывая на Флегонта. Повар с веселым лицом рубил фарш для рулета и выстукивал ножами Пушкинского «Утопленника», которого он любил напевать на мотив «И шумит и гудит».
— Ловко у меня выходит? — спросил он у Жмуркина. — А? Не хуже, пожалуй, чем на барабане? А? Ты узнал?
— Узнал!
— Я вот это вот место сейчас жарю: «Суд наедет, отвечай-ка!» Ловко? Как всю эту музыку отбарабаню, так и фарш готов. На тя, Господи, уповахом! Это ведь для рулета, — добавил он, — а вот если для мелкого битка, так я одним «Утопленником» не управляюсь. Я к нему «Персидский марш» присоединяю. Да. А то жестковато выходит. Да. А ты, что какой нынче веселый?
— Я, Флегонт Ильич, веру нашел, — помните, мы говорили-то с вами относительно правды; так вот, нашел, — сказал Жмуркин, доставая папиросу и раскуривая ее.
— Нашел?
— Нашел!
— Которая настоящая?
— Самая настоящая!
— А ну, расскажи.
— Я думаю вот как, — заговорил Жмуркин, приваливаясь к подоконнику. — Что делается на небе — нам неизвестно. Там никто не был. Но зато на земле мы видим все в достаточной степени. Так вот если на небе и есть святость, так значит на землю ей доступ запрещен. Ибо на земле ее нигде не видно. На земле есть только личина святости. Поганый обман и больше ничего! — Губы Жмуркина сердито передернулись.
— Ну-с, а дальше что? — спросил Флегонт.
— А дальше-то, — продолжал Жмуркин, — дальше и выходит, что святые заповеди для берлоги непригодны. Для берлоги и заповеди берложьи нужны. Не так ли? И вот что это за заповеди. Первая: «с волками обращайся по-волчьи, а с змеями по-змеиному». Он рассмеялся, схватившись за грудь, точно этот смех причинял ему боль.
— Это не вера, — сказал Флегонт, выстукивая ножами, как барабанщик. — Это очень уж просто и сразу понять можно. А в настоящей вере туман должен быть. Это уж обязательно. А такую веру, как твоя, это пожалуй и я сочиню: «Сорока птица, а Флегонт повар. Сорока прыгает, а Флегонт готовит кушанья». Ну, разве это вера? Ты сам подумай! Это естественный слова и больше ничего. — Флегонт рассмеялся. — В вере туман должен быть и иносказание, — продолжал он затем и уже серьезно. — В стихах — ты сам подумай — в стихах и то уж туманность некоторая необходима. Например: «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? Ездок запоздалый, с ним сын молодой». Так вот даже и тут, в стихах, и то сразу же туман. «Кто скачет? Кто мчится?» — а кто спрашивает — неизвестно. Вот видишь, в стихах, и то! А ты вдруг о вере и с такими словами: «На небе никто не был, и что там делается — неизвестно!» Какая же это религия? Так ведь, голубчик, и простые рабочие могут разговаривать! Ты прими к сведению, что и у татар, — заговорил он с укоризной, — даже и у татар, и то такие места есть, что прямо-таки не скоро поймешь!
Жмуркин приподнялся и тихо пошел вон из кухни.
— Да ты куда? — громко крикнул ему Флегонт в окно. — Уходишь? А все-таки это у тебя не вера, а слова; естественные слова!
Жмуркин прошел в ворота. Солнце уже сильно пригревало землю, и вершины холмов резко светились в этом свете, точно сама земля испускала свет и тепло. В саду пели птицы; сочные травы благоухали по скатам, волны Студеной весело покачивались у берега, и как будто чье-то горячее дыхание обжигало щеки Жмуркина. Он шел и думал:
«Это — дыхание жизни. Жизнь хороша, и она единственная. Но только надо уметь пользоваться ею и ловить обстоятельства за хвост. Это — правда, самая настоящая правда, и Максим Сергеич — умница. А я до сих пор делал из достигаемого недосягаемое. И в этом-то вся моя ошибка и несчастие!»
Он повернул от Студеной и снова пошел мимо сада, думая все о том же.
«И Лидия Алексеевна не виновата ни в чем. Ибо виноватых нет, если нет закона, а есть лишь одно отрицание его, — думал он, возбужденно вышагивая мимо сада. — А какой же это закон, если весь его смысл в том, что не пойман — не вор. Никто не виновен в моем несчастии, — думал он, точно убеждая себя, — я один виноват кругом, потому что до сих пор не умел понять жизни!»
— Не умел понять жизни, — проговорил он вслух, — вот в чем вся штука!