И тотчас же после невероятного подъема, злоба ушла от него, оставив его одного, жалкого и беспомощного. Он схватил себя за голову, выронив молот, и опустился на колени, заглядывая в ее лицо, не веря глазам. Его сознание будто опрокинулось бурей. А затем он приподнялся, снял с вешалки свой старый пиджак и встряхнул его, неизвестно для чего. Из кармана пиджака выпала книжечка, та самая, где он вел свой дневник. Он спрятал ее в карман, эту книжечку, а пиджак подстелил под голову убитой, чтобы ее кровь, стекая, не попятнала пола. Потом он зажег свечу и внимательно оглядел самого себя. Убедившись, что на нем нет ни капли крови, он потушил свечу, запер на ключ дверь своего флигеля и прошел в сад. Там он опустился на скамейку и глубоко задумался. В его голове снова возникал новый план. Он долго сидел так, безучастно поглядывая на дом. Танцующие пары кружились в обширном зале, и окна дома точно моргали. Вершины сада монотонно гудели. Он приподнялся и пошел в дом с подъезда. Войдя в прихожую, он остановился на минуту, прислушиваясь к веселым голосами звучавшим в доме. Затем он снял с вешалки дорожный чапан Загорелова из толстого желтого драпа, на зеленой фланелевой подкладке. Перекинув его на руку, он вышел из дома. Проникнув снова к себе во флигель, он завернул в этот чапан тело Лидии Алексеевны, а свой запятнанный стекавшей кровью пиджак он затолкал в печь. После этого он достал отмычку, спрятал ее в карман, и, бережно взяв на руки завернутое в чапан тело Лидии Алексеевны, он понес его вон из флигеля. Тотчас же с крыльца он исчез за оградой сада, делая мелкие и поспешные шаги и тут же повертывая в заросли кустарника, цеплявшегося по скату холма. Он нес тело Лидии Алексеевны в теплицу; до старой теплицы было с полверсты, но на дороге он дважды передыхал; его мучили сердцебиение и одышка, и его ноша казалась ему слишком тяжкой. Опуская ее на землю, он каждый раз садился возле нее, и, обхватив колени руками, он безучастно глядел в сумрак ночи с сознанием, наполовину застывшим. Ночь была тихая и туманная; лесные овраги дымились, и легкий шорох листа странно звучал в этой тишине, как говор сонного человека в притихшем доме. В теплице он бережно уложил тело Лидии Алексеевны на тахту, потом на минуту присел тут же рядом с мучительным выражением на лице, схватившись за бока.
«Ну, что же, так лучше, — подумал он, — не ему и не мне!»
— Так лучше! — прошептал он, раскачивая головой.
Внезапно он встал на ноги и, отвернув широкую полу чапана, заглянул в лицо Лидии Алексеевны. Оно казалось теперь восковым, это словно замерзнувшее лицо.
— Солнце мое ясное, — прошептал он в то время, как его лицо точно все моргало от душивших его рыданий, — солнце мое ясное, простишь ли ты меня!
Он беспорядочно взмахивал руками, сложив их точно в молитве, и заглядывал в ее лицо, тускло освещенное светом свечи.
— Солнце мое ясное, прости меня! Ведь я всегда верил чистоте твоей и удивлялся, что ты выросла такая посреди берлоги! — шептал он, потрясая руками, с лицом, мокрым от слез. — И я никогда не думал, что произойдет вот это! — Он на минуту замолчал, будто задохнувшись от рыданий, в мучениях тиская свои руки, точно желая заглушить этим боль. — И это не я тебя убил, — снова зашептал он с теми же жестами и словно захлебываясь от слез, — не я, а он! Ведь он четыре года меня звериной музыке обучал и взрастил во мне змея, которого испугался и я сам! И я не отказываюсь, — шептал он, — идти за тебя на каторгу, но я захвачу и его с собою, моего наставника и учителя! Солнце мое ясное, прости меня! — повторял он беспорядочно.
Он подошел к ней, весь склонившись, осторожно снял с ее ноги туфлю и приложился к остывшей подошве ее ступни. А эту похожую на игрушку туфельку он спрятал к себе в карман. После этого он посидел еще несколько минут тут же на тахте, точно приводя в порядок думы и чувства, взбудораженные как листья дерева в бурю.
Затем он снова закрыл лицо Лидии Алексеевны полою чапана, потушил свечу и вышел из теплицы, заперев за собою дверь.
Его лицо точно успокоилось и замкнулось в голодной решительности.
«Надо делать надвое, — думал он всю дорогу, возвращаясь уже в усадьбу — и так, что как бы вроде самоубийства и вроде как бы он! То есть, совместно со мною!»
Когда он возвратился в усадьбу, в доме ужинали. Он прошел к себе во флигель, облил свой запиханный в печь пиджак керосином и зажег его, открыв заслон. Затем он оглядел со свечкой в руках всю свою комнату, и, усмотрев на полу несколько капель крови, он тщательно отскоблил их подпилком. Он оглядел и молоток, но тот был чист. Приведя таким образом все в порядок, он прошел в дом и попросил вызвать к себе Загорелова.
— Максим Сергеич, — сказал он, когда тот вышел к нему, — я в мельничных отчетах что-то не совсем понимаю. Там-с, по всей видимости, растрата.
— Растрата? — переспросил Загорелов с неудовольствием и беспокойно. — Где отчеты? Это нужно сейчас же проверить!
— Пожалте-с, они у меня-с в конторе, — сказал Жмуркин.