Полчаса, час минует. Отец мается, ходит, думает. Да, - говорит наконец, - ты права...
Чувствовали ли мы свою отверженность, некую печать рока на своей судьбе? Были ли в нашем пестром, воистину интернациональном мире какие-то стычки или трения на национальной почве? Я часто слышал впоследствии эти два вопроса, когда люди узнавали историю моей семьи.
Начну со второго вопроса, ответить на который совсем легко: никаких столкновений из-за того, что кто-то рядом был другой национальности, никогда не случалось. Ходили на свадьбы друг к другу, вместе отмечали праздники, уважали обычаи соседей, будь то мусульмане, христиане или вообще неверующие... И нас, детей, этот вирус вражды к иному, чем ты, человеку, никак не затронул. Невозможно даже представить, чтобы кто-то среди нас вдруг начал кичиться: мой народ древнее, образованнее, культурнее... Все это я прочитал черным по белому гораздо позднее, когда вспыхнул карабахский конфликт. Когда углубился в историю взаимоотношений народов в Закавказье.
А на первый вопрос отвечаю так: взрослые - несомненно. Изгнание и муки, предшествующие ему, обустройство с нуля на новом месте, совершенно другой образ жизни, другая среда, к тому же необходимость регулярно отмечаться в комендатуре у садиста Юдина, для которого все мы были просто вредный и опасный сброд, - не могли не травмировать навсегда душу каждого переселенца. Ну, а мы, дети, уже родившиеся и выросшие там, в чужих краях, тоже, так или иначе, несли на себе клеймо отверженности. Но подобное клеймо рождало и дух сопротивления: чем глубже ты задет временем, тем сильнее хочешь от него оторваться. Живешь как бы на опережение...
Мы торжествуем над жизненными невзгодами, противопоставляя им нашу одержимость трудом, творчеством, наконец, любовью... Есть и еще одна жизненная мудрость, которая давалась, правда, с трудом: хочешь быть счастливым - не ройся в памяти. Большинство изнаших отцов и дедов, испытавших изгнание, именно так и старались жить на новом месте, оберегая детей от отравы своих мучительных воспоминаний и не бередя попусту собственных ран, что совсем не значило, будто нам, молодым, не рассказывали о Родине.
Азербайджан представал в этих рассказах далекой обетованной землей, без вины утраченным раем, страной из сказок и снов... И мне, ребенку, слушая эти рассказы, казалось, будто это и я бродил по Нахчиванским горам. В тишине на их голых верхушках слышишь разве что шелест редких сухих былинок... Что сравнится с этими рожденными фантазией образами никогда не бывшего?..
Я побывал впервые в Азербайджане в 1969 году, когда уже закончил первый курс автодорожного института в Ташкенте. А ведь сначала хотел поступать в Томский инженерно-строительный институт на факультет автомобильного транспорта. В этом городе уже учился мой старший брат. Помню, я приехал к нему еще школьником, и город мне очень понравился, но стояло лето. А вот когда я навестил его во время зимних каникул, то угодил как раз в сорокоградусные морозы, да еще шел густой непрерывный снег. Нет, думаю, зачем менять нашу лютую казахстанскую зиму на такую же? Поеду-ка лучше поступать в теплый Ташкент. Так и вышло, что учился я в Узбекистане.
Отец, поскольку долго невыездной был, на родине сумел побывать лишь в конце 70-х годов. Но родня нахчиванская нас изредка навещала. А папин старший брат кербелаи Аббас, не выдержав разлуки, фактически сам на высылку напросился. Приехал к нам и здесь остался, его взяли и приписали к комендатуре, и он тоже больше никуда без специального разрешения поехать не мог.
Маме удалось съездить на родину, когда мне лет пять было. Именно тоска по матери, вдруг охватившая меня, пятилетнего, в момент ее отъезда - в дни, которые я никогда не забуду, - наверное, впервые и по-настоящему пробудила во мне сознание. Начался отсчет моей сознательной жизни. Помню, сидел я за нашим домом, а рядом - быстрая извилистая река. Смотрел на воду. Меня увидела жена моего дяди, подошла и спрашивает: "Ты что здесь один делаешь у реки?" И я ей ответил: "Ты знаешь, у меня мамы нет". Смотрю - а она заплакала...
Чем я был до этого? Просто живущим. Личность началась с этой трещины в детском мирке, с ощущения покинутости, одиночества. С этого озарения смыслом причастности моего "я" к жизни, с ощущения ее хрупкости. Того озарения, которым в совокупности и отмечена двойная природа тоски. Не было больше земли, неба, детской беспечности - было лишь бесконечно тянущееся время отсутствия матери, его жесткая, беспощадная ткань окутывала меня со всех сторон. Внезапно тогда я почувствовал, что моя кровь, мое тело, каждый вдох и все вокруг поражено небытием, почувствовал себя и окружающий мир пустым и легким, как ковыльный пух в степи. Казалось, и меня сейчас подхватит и унесет ветром. А матери - корня, удерживающего, не было подле меня...