И вдруг прорвался хохлатый день, как властелин, стремительно вознесся он над каменистым склоном. Полное смятение охватило сову. Мрак слепоты окутал ее безвозвратно. При появлении владыки-дня толпа услужливых придворных воспрянула духом и снова завела свои хвалебные песни. Повсюду заволновались, заиграли, запрыгали его верные слуги: свет и цвет. Влажная лиловая дымка — шлейф ночи — еще продолжала отчаянно бороться. Всем, всему этому сонму беспардонных солнечных созданий присутствие господина внушало разудалую дерзость. О непристойный грохот, бешеное клокотание вод, сумбур лучей, конечностей, ветвей! В тот миг вы мнили себя властелинами земли, детищами леса, воздуха и моря! Распутный и тщеславный род — род вашего небесного Силена. Но пройдет его время, и он низвергнется в соленые пучины, рухнет на дно стремнины, и коричневые тени снова завладеют миром.
Но уже не для совы. Рокот оглушает ее, невыносимые переливы света, его блеск слепят. От этого света и грохота она умрет. С замиранием сердца, безумно вытаращив глаза, сова напрасно силится смотреть сквозь взбаламученное марево. Она чуть покачивается и сопит. Ни одно дневное существо не замечает сову, а ее глухое сопение поглощается воздухом. Какофония звука и света усиливается. Вспышки становятся все ярче, вскрики все пронзительнее; нестерпимы эти языки, эти лезвия рыкающего пламени. Их сила постоянно нарастает: вспышки уже не чередуются с короткими затишьями — они сливаются в сплошное ослепительное сверкание, выдержать которое просто немыслимо!
Гул и рев стоят такие, что образуют единое воющее стенание; оно все ширится и поднимается ввысь, наполняя собой небесную полость. Адская кухня дня: уже не различить, где свет, где звук, а где цвет; все вокруг пылает и молотит, молотит по глазам и внутренностям. Пылает вселенная. Колотится в агонии сердце. Затем — удар, ослепительная вспышка. Гул разлетается в жужжание и умолкает. Сова погружается в слепящую белизну смерти.
— Ну как?
— Говорил я тебе, поаккуратнее надо с порохом! Посмотри, упала, а все жива. Возись теперь с этими патронами!
И хотя сова все еще билась там, на земле, под самым носом у пса, который обнюхивал ее с недоверием, хотя еще пыталась как-то неуклюже взлететь, делала она это в полном беспамятстве и была счастлива.
— Ты что, даже не возьмешь ее?
— Да на что она мне!
Огонь
Для той рождественской ночи я выбрал огромное полено. С толстым, круглым, чуть заостренным на конце отростком, или сучком. Я сразу увидел в этом отростке искаженную морду, даже целую голову медведя или другого страшного зверя. Полено покоилось на каминных камнях и точно пронзало собою камин. Словно гигантский пленник, оно было заточено в его пасть по самые плечи — виднелась узкая полоска плеч. И голова.
И женщина, щекой прильнувши к моему плечу, промолвила:
— Отныне вот дом мой, вот и мой огонь; будь милостив ко мне, дух этих мест, и ты — дух очага, любимого хранитель моего. Так сделай, чтобы мне он оставался верен, чтобы заботы не тревожили его иные, чем те, что будут связаны со мной. Пусть вечно счастливы мы будем и наше время проведем в ничем не омрачаемом согласье вблизи пылающих твоих волос, под взглядом доверительным твоих пурпурных глаз; мы — вместе с нашими детьми. Пусть будет ныне так и после нашей смерти.
Эти и другие слова произнесла она и смолкла. И мы внимательно прислушивались к огню, словно его голос соединял нас лучше нашего собственного. Я было в это сам поверил.
Спокоен огонь, его бормотание привычно и знакомо, но мало кто понимает этот многоголосый язык. Огонь наивен и суров; он хнычет как дитя и изрыгает грозные вердикты, виденья яркие и блеклые рождает; небесные созданья и земные то копошатся, то, застыв, на вас взгляд, полный ужаса, вражды и подозренья, из огненного чрева устремляют: глаза пылающей души то широко распахнуты, то веждами, как пологом, прикрыты. И даже если по вольному своему нраву он вдруг подскочит в змеином извиве, засвищет, словно ветер, загудит, будто вихрь, затрясет воображаемой гривой — даже тогда он остается добрым духом.
Так говорят об огне, таким он мне тогда и представлялся. Но в ту ночь я увидел его в гневе: огонь изобразил зловещий пейзаж (как будто пораженный лучом опаленных, кровавых лун) и дрожал, прыгал, подбрасывал все выше и выше свои языки, завывая и рыча. Он несомненно что-то хотел сказать нам, но что именно, мы не могли разобрать. И он неистовствовал. Его божественный язык готов был воплотиться в наше жалкое, членораздельное наречье.
В растерянности я повернулся к своей подруге; она по-прежнему молчала, взирая на огонь горящими глазами. А монстр пронзал камин, на камни опершись. Внезапно я заметил, что голова его медвежьей не была; она была такой, как у меня, у нас у всех, хотя и изуродованной страшно. Пламя высекло в ней щеки и вылепило все лицо. Гигантский узник сбрасывал с себя покров. Глаза его мрачно поблескивали в обрамлении последних всплесков пламени, и он смотрел на женщину, смотревшую не отрываясь на него.