Сидевшие у костров повскакали при звуке выстрела, завертели головами, рванулись было бежать и остановились. Потом появился Колмогоров. Лицо у него было зеленоватым. Он прошел мимо своего Запорожца, и, никого не замечая, механически зашагал к поселку. За ним на откос поднялись остальные.
Позади всех, кучкой, брели агроном Пивень, бригадир Ковшов и милиционер Москаленко.
— Ну и ночка, — сказал Москаленко. — Кому скажи — не поверят.
Ковшов думал о чем-то о своем. Дробовик он нес на плече, держа его за дуло.
— Да, чего только не бывает, — проговорил агроном. — Вот в Михайловке в прошлом году бык сбесился. Две машины на дороге перевернул. Главное дело, что характерно, обе машины были красного цвета.
— Про это я слыхал, — кивнул Ковшов. — Этот же бык тогда еще собрание разогнал. Собрались доярки на политинформацию, сели по лавкам, а бык сзади — землю копытами роет. Директор совхоза — тогда еще Сидоренко был, — тогда говорит: ну, кажется, нам пора закругляться. И к машине трусцой. А бык-то — за ним. Директор бегом. А бык шибче. Он вокруг доярок — те в визг. Спасибо, шофер газанул, подскочил, Сидоренко — на подножку, за зеркало ухватился и понеслись. Машина, на ней сбоку директор, позади бык, а за быком — доярки. И вопят, главное, благим матом!..
— Бабы, — глубокомысленно подытожил Москаленко. — Они, известно: дуры.
Люди потянулись к поселку. Из-за синих бугров выкатывалось солнце. День обещал быть жарким…
Изгой и бумажная ёлка
— А сметаны хочешь?
Витя кивнул.
— А пирожков? Пирожков хочешь?
Витя кивнул.
— А ты с чем любишь? Хочешь с вареньем?
Он кивал.
— А яблочек? А конфет? Хочешь, хочешь?
Витя кивал и кивал. Ему было неудобно отказывать тете Люсе, которая так долго ехала сюда, в районную больницу, на тряском санитарном газике, по бесконечной, продутой морозным ветром, степи.
И еще он кивал потому, что сильно заикался, особенно с незнакомыми или малознакомыми людьми, и точно знал: сказать «Нет, не хочу» у него не получится. Нечего было и пытаться.
А тетя Люся, торопясь, выкладывала на прикроватную тумбочку какие-то банки с вареньем, медом, компотом, газетные свертки. Поглядывала то на Витю, то в окно — за окном быстро темнело, — прятала гостинцы в тумбочку. И под конец достала из сумки огромное, неправдоподобно огромное ярко-красное яблоко.
— Изюму привезти? А сосиски ты любишь? Любишь ведь? А сметаны хочешь? — повторяясь, тараторила тетя Люся, явно думаю уже совсем о другом, и Витя всё кивал и кивал, и тоже думал о другом. Тетя Люся сидела на табуретке, а он — на кровати. Кровать была огромная, взрослая, в этой больнице вообще не было детского отделения, дети лежали вперемежку со взрослыми. И так вышло, что Витя попал в палату, где других детей не было.
Тетя Люся вдруг замолкла, глядя на Витю. Витя опустил голову. Голова казалась огромной из-за налепленного на неё в несколько слоёв лейкопластыря.
Тетя Люся порывисто вздохнула, поднялась.
— Ну, извини. У меня там Леночка одна. А еще ехать сколько. Хорошо бы к двенадцати успеть. Ну, до свиданья. Я всё привезу… потом… после праздников…
Она порывисто обняла Витю, ткнулась губами в щеку и нос. Губы у неё были мокрыми, и лицо тоже почему-то мокрым. А потом она вдруг отвернулась. И быстро выбежала из палаты.
Витя знал, что тете Люсе не повезло. Она работала медсестрой в медпункте в маленьком степном поселке. У нее была дочка на три года младше Вити, и еще — муж-пьяница. Витя плохо представлял себе, что это такое — «муж-пьяница». Но Витины родители говорили об этом так, что казалось, будто это и не человек, а какое-то страшное чудовище. Витя видел однажды это чудовище. Сильно сробел. А чудовище смеялся и хлопал Витю по плечу здоровенной, черной от загара рукой. В общем, чудовищем он не казался. А вот пьяный, лежавший в луже на пустыре, показался чудовищем. Случай такой был. Шел Витя из школы, и на пустыре в луже увидел человека. Лежит шахтер (их легко можно отличить по въевшейся в кожу угольной пыли), нос кверху, храпит. А возле лужи — вот же случай! — стоят громадные грязные сапоги. Разулся, значит, и лёг. Человек же, не скотина.
В больничной палате было пусто: взрослые ушли смотреть телевизор. Телевизор был внизу, на первом этаже. Маленький, черно-белый, и включать его разрешали, только если шел фильм. Сейчас как раз шел фильм.
Витя посидел еще, исподлобья глянул на яблоко. Красивое, как солнце. Ему почему-то захотелось заплакать, но он уже почти разучился плакать. Что-то было в этом яблоке непередаваемое, острое, от чего больно сжималось сердце. Почему? Витя не знал. Нет, он знал, конечно, что никогда не сможет это яблоко съесть: он стеснялся есть в палате, рядом с незнакомыми дядьками. Но это было не главное. Главным было другое — яблоко напоминало о родном доме, об уюте, о маминой ласке. Нет, это тоже было не главным. Тогда что же? Витя этого не понимал.