Это было новое пальто, мне сшили его в ту зиму — черное, с большими глянцевитыми пуговицами, с нежным блестящим мехом по вороту — «под котик». Я его ненавидел. В нашем дворе между мальчишками вообще позором считалось носить новые вещи. Того, кто появлялся в новеньком, пусть и не ради форса, а оттого, что старое пришло в негодность, осмеивали так, что хоть рви его гвоздем, это новое, хоть золой обсыпь или глиной вымажь... Я же себе казался в своем пальто полнейшим буржуем. Напрасно меня выкликали под окнами ребята — я не отзывался. Дома не знали, что со мной, почему я сделался затворником. Но самое позорное, постыдное самое заключалось в том, что мне самому нравилось мое пальто. Я был застенчив по характеру, слаб и неловок в играх, а тут при малом, невзрачном моем росте новое пальто делало меня выше, взрослей, независимей. В зеркале я видел, какими прямыми, широкими становились мои плечи, когда я надевал его, как лоснилась на воротнике, отсвечивая, гладкая короткая шерстка... А карманы! Не только обыкновенные наружные, нет — и нагрудные, потайные, что хочешь клади — места хватит...
И вот я стоял в этом ненавидимом и любимом своем пальто, новом пальто, стоял посреди потертых, сереньких, короткополых пальтишек, и нечем было мне ответить на угрюмое молчание ребят, на презрительный Борькин пленок. Нечем! Одному Дантесу и было впору ходить в таком пальто! Что мне оставалось? Всё снести, все стерпеть. Когда делили секундантов, я ни слова не сказал. Мне дали двух, остальные достались Борьке, так что секундантов у него набралось раза в три больше. Это было не по правилам, но я не спорил. Пускай, для Пушкина мне не жалко! Я и тому был рад, что у меня оказались Леня и Вячек.
Потом нас с Борькой развели по местам, вручили пистолеты. Мы договорились держать их в левой руке, а в правой — снежок, чтоб метнуть его вовремя. И дуэль началась.
Геныч, сидя на заборе, махнул шапкой. Мы стали сходиться. Подняв пистолеты, медленно, короткими шагами двинулись мы навстречу друг другу — я и Борька-Цыган. Секунданты остались позади и молча наблюдали за нами.
Со стороны, наверное, на это стоило посмотреть. Тут было не то, что в прежних играх: обе ватаги бросаются в рукопашный, крики, вопли, свалка на снегу, барахтанье, сбитые шапки, багровые, натужные лица и в конце -общая куча-мала. Тут все выглядело иначе: красиво, торжественно и только двое посреди белого поля, и тишина, и чуть слышное похрустывание снега при каждом шаге, и серое, низкое небо над белыми простынями, подпертыми длинным шестом...
Но мне хотелось одного: чтобы все это поскорее закончилось. Не дойдя до намеченной Леней барьерной черты, я кинул в Борьку снежком, боясь промахнуться, и попал. Прямо в грудь. Но Борька, вместо того чтобы рухнуть в снег, продолжал стоять и целиться.
— Падай! — закричал я. — Ты чего не падаешь?..— и оглянулся на своих секундантов.
— Падай, Цыган,— поддержал меня Леня, но как-то вяло.— Ты ведь раненый, падай.
Борька нехотя повалился в снег.
Я повернулся к нему боком — в точности по фильму — и спокойно ждал удара. То есть, понятно, какое уж там спокойствие, когда в тебя метят, хотя бы и всего лишь снежком... Но я не двигался, не прятал лица, давая Борьке прицелиться, как нужно.
Не знаю, может быть, это-то и разозлило Борьку вконец. Он взмахнул рукой, а снежка не кинул. Я не поддался обманному его движению и продолжал стоять не шевелясь. У Борьки под разбойными космами, свисающими ниже бровей, вспыхнули дикие черные огни. Он приподнялся, поудобней оперся на левую руку, забыв про пистолет, и снова — ложно — взмахнул зажатым в кулаке снежком.
Я выдержал и на этот раз.
Тогда Борька вскочил. Маленький, туго спрессованный снежок, приготовленный секундантами, он отбросил в сторону, а сам, в накатившем на него бешенстве, нагнулся и стал грести, грабастать снег в огромный ком.
— Не по правилам! — закричал я. — Ложись!
И тут — не успел я увернуться — Борька залепил мне все лицо снегом.
Я протер глаза, выплюнул снег, набившийся в рот, и снова что-то выкрикнул насчет правил.
Куда там!.. Снежки сыпались уже со всех сторон! Борькины секунданты от него не отставали и лупили в меня рыхлыми, торопливо смятыми снежками. Как я ни крутился, они ударяли мне в затылок, в лоб, в нос. «Бей Дантеса!» — вопил Борька. Не помню в точности, но что-то в этом роде он вопил про Дантеса, и остальные с восторгом и неистовством повторяли его клич. И Геныч тоже что-то выкрикивал, сидя на заборе, и молотил пятками, хохоча, надрываясь от смеха — доски под ним стонали, скрипели, раскачиваясь, вот-вот рухнут.
Но это, должно быть, и вправду было смешно: я стоял растерянный, облепленный снегом, не зная, что делать. Я уже не увертывался, не пробовал увернуться, только прикрывал руками голову.
А мои секунданты?.. Они растерялись не меньше моего. Леня, без всякой надежды унять, утихомирить нападающих, стоя в сторонке, что-то кричал тонким сердитым голосом, его никто не слушал. Вячек метнулся было ко мне, с него сбили шапку, он отскочил, прижался к забору и замер там, вытаращив испуганные глаза.