— И сегодня вернемся?! Нет, я еду!
Это значит — лететь, как птица, как на гонке.
— Только с тобой и ни с кем больше! Это ему понравилось.
— Сегодня мы поедем с кузнечиком! — сказала она загадочно, ускользнула от его рук и крикнула: — Одеваться.
А он занялся хозяйством: достал из буфета коньяк и флакон ликера, положил в чемодан и позвонил Елисееву, чтобы немедленно приготовили «компактный дорожный завтрак». Потом терпеливо шагал и думал: как, однако, быстро натаскала она всякого мусора! теперь жалуется, что тесно. Шелесты и каблучки за дверью, стук флаконов и скачущие словечки — «да скорей лее, скорей… где же перчатки… застегни на верхние пуговки… почему складки?» — все это приятно щекотало. Он прислушивался и мурлыкал. Потрогал фигурку голого мальчика, купленного за двести рублей, — «это будет наш мальчик», — сказала Зойка, — и нетерпеливо постучал пальцем в последнюю клавишу новенького пианино, вспомнив при этом, что за пианино заплачено тысяча двести, за этот ковер пятьсот, за тигровую шкуру — не настоящую, но кто разберет! — триста.
— Сейчас! — крикнула Зойка, и лицо Карасева засияло: распахнулась портьера, и выпорхнула женщина-кузнечик.
Она была вся зеленая, до рези в глазах, новая и… босая. Так ему показалось. На ней были высокие, до колен, башмачки розовой лайки. Это был не прежний «святой чертенок»: это был кузнечик с головкой женщины, дразнивший его яркой окраской рта» и тонко тронутыми наводкой прелестными синими глазами.
Она чуть приподняла юбку и качнула ногой.
— Нравится?.. — спросила она задорно и упорхнула в переднюю.
В лифте он крепко, до писка, прижал ее и назвал сливочным зайчиком, а она шепнула:
— А к ночи ко мне?..
И так кивнула, дразня ресницами, что Карасев почувствовал себя счастливцем, что имеет такую женщину. Удачно случился тогда в Екатеринославе!
И швейцар, распахнувший парадное, и господин почтенного вида, с портфелем, и даже шофер — все смотрели, как эта зеленая женщина порхнула в автомобиль. Все дивились ее стройным ногам в тугой розоватой лайке, почти дб колен открытым зеленой юбкой, тонкой и вольной, как ночная сорочка. Ее прикрывало коротенькое манто, последней модели, прибывшее из Парижа морем; а шляпка-каскетка, с серой птичкой в полете, придавала ей очаровательный вид кузнечика-женщины, тонкой, легкой и цепкой. Она вошла в лакированный ковш машины и погрузилась по шейку, будто в теплую ванну. Грузно опустился к ней Карасев.
— Сейчас половина третьего, — сказал он шоферу. — К семи чтобы на заводе.
По дороге они захватили «компактный дорожный завтрак», тростниковый баульчик в ремнях, изобретение Карасева, которым он так гордился. Тут было легкое и питательное, на полсотни, перенятое от англичанина Куста вместе со словом «брефест», которое Карасев насмешливо переделал в «брей-хвост».
Вынесло на шоссе — и открылся синий простор в позолоте первых осенних дней, в свежем ветре. Солнцем слепило с прудков и луж;, радовало красной тряпкой на прясле, золотой березкой на бугорке, новой зеленой крышей. Швыряло в лицо дымком, прелью подбежавшей к дороге рощи; то вдруг охватывало весной, слабым запахом первой луговой травки с солнечного откоса, то полыхало душно тяжким жаром машины. Машина пела. Под кулаками настороженного шофера мягко заносилась она на заворотах, рокотала по мостикам, выбрасывая из-под колес пожранное пространство. Далеко выщелкивала, словно из пистолета, кремни, жвакала в редких лужах, секла их, как бичами, сверлила рвущуюся к ней даль, раз и раз отшвыривая камни-версты, тревожа дремлющие деревни, взметая стайки грачей.
— Ах! — крикнула задохнувшаяся в бешеном лете Зойка.
— Ходу! — заревел Карасев, перегнулся к бурому затылку шофера и поднял щиток от ветра.
Вытолкнуло броском, и теперь новая песня сверлила воздух. И уже не разобрать было, столб ли летит, дерево ли, или перила моста. Подымались из-за бугров столбы и проваливались назад, наплывали золотые рощи и бежали, как сумасшедшие, чтобы сгинуть. Мигали искорками оконца, чернели шапки, — стога ли, избы ли, — не видать.
— Свежо-о?! — крикнул Карасев Зойке в лицо, чмокнул и прикрыл пледом. — Дудуська-а!..
Слова срывались и уносились ветром.
Карасев осел и уперся кулаками в сиденье, чувствуя подымающее, победное, страшную силу, словно это он сам — эта бешеная машина и нет ему никаких пределов. Увидал, как треплется выбившаяся черная прядка волос, увидал побледневшее под тонкой окраской лицо, совсем мальчишеское теперь, глянувшие на него, полные задора, о глаза, крепко сжал маленькую руку и подумал сладко: вот оно, счастье!
— Ходу!!