Читаем Солнце самоубийц полностью

— Знаю, знаю. И все время оглядываюсь, как Орфей. Отчетливо вижу, как все эти сирены, вся красота, к которой тянусь, погружается в Аид Эвридикой. Но откуда же я мог знать, что легенда эта реальней жизни. Один выход — самому отправиться в Аид, но, в отличие от Орфея, там и остаться.

— Думаешь, мне Питер не снится? В Иерусалиме.

Да, Кон это знает: прошлое и есть Аид. Как назывались все эти питерские подвалы, облюбованные художниками?

Нежилой фонд.

Спустившись в подвал, ты уже как бы и не жилец в обычном мире.

Дружок Кона оказался более везучим, получил помещение повыше, вероятно, бывшую коморку швейцара: вели туда кривые подворотни — вглубь когда-то блиставшего мира, обернувшегося нагромождением рухляди, грудой инвентаря, и лишь кольца на ступенях некогда парадной лестницы напоминали о роскошных коврах, текущих в эмпиреи.

Он стал частью твоего небытия, Питер, густо населенный призраками, особенно в сиреневой застывшей дымке белых ночей, вычеркивающих бледные, как у загримированных актеров, лица прохожих — набрякшие то ли влагой, то ли печалью лица вурдалаков, он вселил — в твою душу потусторонний холод, Питер летних белых ночей, идущих на убыль к середине июля, погружающих город в агонизирующий свет, в некое безумие, Питер черных зимних дней, когда в одиннадцать утра еще темень, а в четыре дня уже темень, и ты не успеваешь проснуться, и живешь, как во сне, и выходишь из общежития Мухинки на Фонтанке к коням Клодта на Аничковом мосту, щурясь на багровофиолетовые стены дворца напротив, и летучая мгла тянет, пригибает, гнет гнетом к воде; а первый учебный год вообще жил на Васильевском острове, в маленькой клетушке, где лежа, в постели, мог ногой открыть входную дверь, и целый год, за миг до погружения в сон, входил в клетушку странный тип в лохмотьях, с моложавым лицом утопленника, и в трясущейся его ладони подрагивала мерцанием свеча в старом нечищенном подсвечнике, и слово «канделябр» висело в воздухе проклятием, но об этом он никогда никому не рассказывал, даже Тане: тогда было попросту напрасно говорить о галлюцинациях, следовало денно и нощно демонстрировать бодрость духа в стиле — «нас утро встречает прохладой», а ныне он как-то и сам не верит, что можно было целый год каждую ночь спокойно ожидать прихода моложавого со свечой и не впасть в безумие.

Или спокойствие это и было безумием?

Южане, особенно с Полесья, привыкшие к необъятным лешачим пространствам лесов, степей и болот, особенно остро воспринимали свое островное обитание, хотя в окно каморки видны были одни лишь крыши домов. Гнилостно-холодный запах невских вод проникал во все щели вместе с ревматическими северными сумерками, угоняя в сон яркий южный свет детства; и коренные питерцы весьма чутко ощущали их иногородность, отторгали их, держа, быть может, чуть повыше «скобарей», забивших Охту и Гражданку, чьи предки мастерили скобяные изделия; чуждость была привычной иногородним студентам Мухинки, прививкой на всю жизнь; почему же это тяжкое ощущение чужеродности так непереносимо здесь, в Риме?

Ведь Кон в свое время даже сумел сделать эту чужеродность, отдаленность, неприступность главными элементами игры, ощущаемой как лучшие творческие минуты жизни. У игры этой было четкое топографическое место — от барок, покачивающихся и стукающихся днищами (в отличие от неподвижной барки мертвых) на Неве, мимо Медного Всадника, через Соборный парк, к Исаакию: этот, по сути, пятачок пространства, пересекаемый в считанные минуты, обладал колоссальной скрытой энергией. Эту девицу с ледяными русалочьими глазами, ввергающей в столбняк походкой, погруженную в физически ощутимую ауру неприступности, он засек на этом пятачке: где-то неподалеку жила, училась или работала. Пересекала она пятачок, примерно, в одно и то же время: это были унизительно-счастливо длящиеся считанные золотые минуты, вспыхивающие куполом Исаакия, иглой Адмиралтейства.

Однажды она застала его врасплох, замечтавшегося и хоронящегося за кустами, вскинув на него пронзительные льдинки своих глаз, ввергнув его в испуг с пыланием ушей и каким-то уж извращенным наслаждением собственной униженностью: он словно бы ощутил себя нагим, инстинктивно прикрыв руками низ живота и на ходу напяливая на лицо отвлеченное выражение.

Эта девица, как редкостный весенний цветок, взошедший на торной тропе, исчезла в разгар лета, но Кон еще долго приходил, таился у этой тропы, испытывая странно-сладостное чувство несуществования. Эта девица растворилась в лучших ранних работах Кона, благодаря которым о нем заговорили.

Иногда именно такое смешанное чувство испуга, вины и наслаждения собственной униженностью он испытывает здесь, в Риме, с Римом, к Риму.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже