Ему вовсе не противоречит крик пришедшего в себя после обморока давным-давно в больнице Кона: «Доктор, я буду жить?»
Крик этот всего лишь перекличка с себе подобным на границе между двумя мирами: так перекликались стражи на башнях вдоль границы — «Слу-у-ш-ай».
Место стыка, встречи, прохода в обе стороны из этого мира в Ничто и наоборот — сны, особенно на рассвете, ну и, быть может, барка мертвых у моста Сан-Анджело?
Кон посерел, вымотался, пригвожденный к черному песку тирренского берега этими безумными мыслями, не отпускающими душу на покаяние.
3
Ничто дает о себе знать.
То мелькнувшей, как летучая мышь, тенью. Без лика. Один дым.
То утягиваемым во мрак пространством с вяло ползущими людьми, нишами, стенами — в зеркале у края перрона подземной станции метро, пока Кон не улавливает, что это обратное отражение самого перрона.
То чем-то неощутимым и все же наличествующим: стоит этому возникнуть, как у окружающих на лицах обозначается какое-то хищное любопытство — чьи-то глаза из-за стены, колонны, жадно светятся поощрением: переступит ли черту?
Стоит остановиться на мосту Сан-Анджело (удивился, как его сюда принесло в этот ранний час тридцать первого декабря), над этим, ковчегом ли, баркой, вертепом, таким, кажется, обшарпанным, обшелудивевшим, обессиленным после ночного шабаша утопленников, — как тотчас рядом останавливаются какие-то типы, тоже глядят в воду, бросая искоса, украдкой, поощряющие взгляды, вздыхая, ерзая, наклоняясь над бездной под анфиладой каменных Ангелов, застывших над перилами моста, заранее и навечно расправивших крылья прощания и прощения над трепещущим в воздухе предчувствием гибели в чьем-то сердце.
На Монте-Сакро только мелькнуло в сознании нечто, как тут же подъехала машина с краном: пытались проникнуть в какую-то квартиру на верхнем этаже; в толпе перебрасывались словами: кто-то забаррикадировался и то ли застрелился, то ли повесился, то ли отравился газом.
И опять вокруг сновали какие-то типы, многозначительно поглядывая на вовсе им незнакомого Кона, шмыгая носом, изгибаясь в его сторону всем телом.
Кон уходит от моста по улице Витторио Эммануэле в сторону площади Венеции, как приходит в себя, Кон уже посмеивается над самим собой: всегда в городе вокруг тебя людишки, но это все же не успокаивает, как будто вне души существуют более веские доводы того, что все они — по его душу.
Проходит мимо Еврейского агентства, и мысль мгновенно меняет направление: ты слишком самонадеян, Кон, потому Бог и не дает тебе жажды к земле Обетованной, потому и подослал такого Майза с его скучными байками об этой земле, чтобы отвратить от нее. Кон с самого начала и не сомневался в том, что Майз едет в Париж именно для участия в выставке, а историю об исчезнувшем Иосифе рассказал Кону во спасение души, только неизвестно чьей — своей или Кона. Думая так, знает Кон, именно знает, что был несправедлив к Майзу, что и сейчас, быть может, возводит напраслину, но анекдотический внутренний голос, чересчур неслышный, чтобы относиться к нему с легковесностью, твердит, что все это именно так, если смотреть на это не из суеты, а откуда-то оттуда — из Ничто.
Пора.
Непонятно, куда, но главное, не застывать на месте, не обрастать мхом, не покрываться дерном, пусть наисвежезеленым, как на могиле Брюллова и Китса, над которыми он стоит в этот миг, опять неизвестно зачем решив посетить это лютеранское кладбище у станции метро «Пирамида».
В пятом часу после последнего полудня семьдесят девятого года Кон, вернувшись поездом из Рима, обнаруживает себя на остийской набережной, где идет особенно оживленная торговля: мусульмане — иранцы, то бишь, персы, и иракцы — покинувшие поле сражения по обе стороны фронта, на бойком итальянском рекламируют свои товары; иракцы с багдадской вороватостью расстилают свои ковры, как будто это по меньшей мере волшебные ковры-самолеты; персы же более сдержанны, ибо знают, что в сравнении с персидскими коврами, несущими в себе ароматы и тайны тысяча и одной ночи, все в этом мире трын-трава; унылые эмигранты-евреи, пошмыгивая вошедшими в мировые легенды носами, по-прежнему сбывают балетные тапочки, абсолютно уверенные в том, что главной целью итальянцев является стремление встать на пуанты, жить в ритме па-де-де; они же, эмигранты-евреи, как истинные представители русского народного искусства, на все лады расхваливают, другими словами, без слов размахивают красочными шкатулками и коробками Палеха, матрешками и куклами.
Кажется, напрочь одинокого Кона кто-то тоже окликнул.
Или это выкликают не просто неходовой, а прилично залежавшийся товар?
— Кон! Ко-о-он!
— Ду бист тойб?![10]
Ну, это знакомый — скорее не оклик, а окрик — четкий, командирский, чересчур от мира сего — Якоба Якоба.