До чего опустился Кон: первый свой успех обмывает с Двускиным, бывшим членом военного трибунала, несомненно, патентованным мерзавцем, который под влиянием выпивки, забывшись, опять начинает излагать палаческое свое житие, опять от отчаянного своего одиночества жаждет леденящими кровь байками купить внимание Кона.
И ты, Кон, пес этакий, не лучше: самым бессовестным образом расхвастался своими успехами, пока не услышал со стороны свое сладкоречивое воркование.
— А вы жук, — умильно оплывает Мойше Ицкович: такое блаженство он, вероятно, испытывал в те мгновения, когда жертва его раскалывалась, — а вы жук. Вишь, как пристроились. Не зря, выходит, все время были в бегах, а? И сколько же вы, позвольте узнать, загребли?
— Ну, ни в какое сравнение с награбленным вами, коммунистами всех стран, — вот и Кон испытывает, пусть мелкое, но все же блаженство, — что же вы, Мойше Ицкович, кончился порох в пороховницах, а? Сели бы да накатали на меня телегу о том, что оскорбляю итальянских коммунистов, ну, к примеру, товарищу Тольятти.
— Так он же помер.
— Да что вы? И не знал. Так ведь, дедушка, гляди, и все ваше дело справедливое помрет.
Мойше Ицкович обижен, встает, уползает в свою конуру, предварительно прихватив пару ломтей колбасы.
Дожевать или доживать?
От выпитого приятно шумит в голове, и Кон так легко проваливается — опять же тоннелем — на дно сна.
А там они — дед, бабка, мать, отец. Занимаются делом.
Сажают, выращивают, собирают орехи, яблоки, пьют ледяное молоко из подвала, студеную воду из колодца, жуют ореховые ядра, запивая их вином, варят повидло и варенье, спят в полдень под сенью деревьев, но, странно, деревья-то не вишневые «пидля хатки», а цитрусовые, а на холме не яблони, а масличные деревья, в которых прячется арабское село. И сидят они за праздничным столом, накрытым пасхальной скатертью, но почему-то вышитой украинскими узорами, и все с любопытством глядят на Кона, вопросы какие-то пугающие задают.
— По тоннелю ты к нам добрался?
— Течением тебя принесло?
— И тут Кон внезапно понимает: он один среди них живой. Как же он попал сюда? Но ведь уже было такое. Данте же сюда сходил. Да не сюда, а в Ад. Это сохранившийся, как мотылек в янтаре, как пчела в воске, медоточивый обломок прошлого, мир мальчиков из книг Нуна (какого еще Нуна?), которые в перерыве между боями, а может быть, и за миг до смерти вспоминают хату, лужайку, железный колокол, в который бьют в случаях радости и горя, прикосновение маминых губ перед сном, вкус повидла с орехами и хлебом, запиваемыми ледяным молоком из подвала.
Кон пытается вырваться из этих сот, Кон взмывает высоко в небо. Парит.
И вовсе без парашюта.
Только силой молитвы, произносимой: Господи, да это же исчезнувший Иосиф. Тебя же так ищут, извелись все, и мама твоя, и Майз, где же он, черт возьми, когда нужен, тут же исчезает. Иосиф, не будь неподвижным: как на фото.
Но Иосиф только улыбается и шевелит губами:
«Да будет воля твоя, Господи, Бог отцов наших, вести к благополучному исходу все дела и помыслы наши. Простри над нами крыло Свое, храни от руки врага, устроившего нам засаду, от внезапных ветров, от непредвиденностей в воздухе, храни всей Святой праведностью и милосердием».
5
Просыпается Кон с ощущением невероятной легкости.
Такая счастливая опустошенность посещала его редко — в предчувствии некоего нового начала, обширного, просторного, в котором все предметы, чувства, предпочтения должны расположиться наново.
И входом в это новое пространство мерцают его рисунки под стеклом на фоне кремовой бумаги по стенам, только подумать, одного из древних римских зданий, древность которого в сочетании с изобразительным модерном ощущается в жизни каждого — у кого сознательно, у кого подсознательно — той самой напряженной пружиной Времени, которая даже в старых настенных, оставленных владельцем квартиры, раскручивается от семи утра к семи вечера на вокзальных, висящих над рельсовым путем: по нему отойдет поезд в город, мешающий спать даже в далекой сибирской тайге, где Кон побывал всего лишь однажды, по молодости, с геологической экспедицией, и в глухие ночи, набравшись спирта, ребята пели под гитару: «Чего же ты не спишь, мешает спать Париж».
Надо купить побольше бумаги, плотной, молочной белизны или с кофейным оттенком, он видел такую в римских магазинах, и побольше красок, надо запереться глухо от партийного старичка или уходить вдаль, вдоль Тирренского моря, на рассвете, как сегодня, когда он, вздрогнув, обнаружил — светлая яхта исчезла; еще один знак выздоровления — душа человеческая спасена, и диковинный аэроплан феллиниевских фильмов улетает, унося деда в развевающемся талесе, яхта снимается с якоря.