Я корплю над поэмой о разбитом сердце, и корплю уже целую вечность (плюс-минус). Проблема в том, что мне никто еще не разбивал сердце, так что эта тема дается мне с трудом. Писать за кухонным столом – роскошь. Я не смог бы делать это в присутствии отца. Вслух он не выражает свое неодобрение моим увлечением поэзией, но определенно точно его не одобряет.
Мама прерывает мое жевание и творческий процесс одной из вариаций нашей стандартной беседы. Я отвечаю ей на автомате, вставляя свои «ага» между порциями хлопьев, как вдруг она меняет сценарий. Вместо привычного «Ты уже не маленький мальчик» она говорит:
– Не будь как твой брат.
Она произносит это на корейском. Для усиления эффекта. И благодаря Богу, или Судьбе, или Чистейшему Невезению Чарли заходит на кухню как раз в этот момент. Я перестаю жевать. Любой, кто посмотрел бы сейчас на нашу семью со стороны, подумал бы, что все в порядке: мать готовит завтрак для двух своих сыновей. Один сын за столом ест хлопья (без молока), потом на кухне появляется второй, и он тоже собирается позавтракать. Но в действительности происходит совсем другое. Маме становится так стыдно, что она заливается краской. Румянец едва заметен, но он есть. Она предлагает Чарли пельмени, несмотря на то что он терпеть не может корейскую кухню и отказывался от нее с тех пор, как начал учиться в средней школе.
Что делает Чарли? Просто притворяется. Притворяется, что не понимает ни слова по-корейски, что не слышал, как мама предложила ему пельменей, что младшего брата не существует. Ему почти удается обмануть меня, но потом я смотрю на его руки – пальцы сжимаются в кулаки – и понимаю, что с ним происходит в действительности. Он все слышал и все понял. Мама могла бы назвать его эпическим отморозком, аниматронным членом с яйцами – любые другие оскорбления задели бы его меньше, чем фраза «не будь как твой брат». Ведь мама всегда упрекала меня по-другому:
Он достает из шкафа стакан, наливает в него воду из-под крана и пьет, потому что хочет побесить мать. Она открывает рот, чтобы произнести: «Нет.
Пей из фильтра», но тут же его закрывает. Чарли делает три быстрых глотка и, опустошив стакан, ставит его в шкаф. Немытым. Дверцу шкафа оставляет распахнутой.
–
Я зол на него и зол
Мама открывает пароварку, чтобы проверить, готовы ли пельмени. Ее очки запотевают. В детстве меня всегда это веселило. Мама специально делала так, чтобы очки запотели как можно сильнее, а потом притворялась, будто не видит меня. Сейчас она просто снимает их и протирает полотенцем.
– И что случилось с твоим братом? Почему он не справился? Он всегда справлялся.
Без очков она выглядит моложе, симпатичнее. Странно ли считать собственную маму симпатичной? Вероятно. Уверен, что эта мысль никогда не приходит в голову Чарли. Все его девушки (все шесть) были очень миленькими и пухленькими белокожими блондинками с голубыми глазами. О, нет, вру. Была одна девчонка, Агата. Она стала последней, с кем он встречался в школе, перед тем как поступить в университет. Глаза у нее были зеленые.
Мама снова надевает очки и ждет ответа. Я должен найти для нее ответ. Она не выносит неопределенности. Неопределенность – ее враг. Думаю, это потому, что она росла в нищете в Южной Корее.
– Он всегда справлялся. Что-то случилось.
И теперь я чувствую еще большее раздражение. Может, ничего с Чарльзом и
– Вам, мальчики, легко тут. Америка сделала вас нежными.
Если бы всякий раз, когда я слышал это, у меня появлялась еще одна извилина в мозгу, я был бы чертовым гением.
– Мы родились тут, мама. Мы всегда были нежными.
Она усмехается.
– Что насчет собеседования? Ты готов? – Она обводит меня взглядом, и то, что она видит, ее не удовлетворяет. – Тебе бы постричься перед ним.