Судьба его и ему подобных, с небольшими вариациями, сводилась к следующему. Прямо из дому его привезли в тюрьму и там поставили в камеру. Не "посадили", а именно — "поставили", ибо в небольшой камере, куда его привезли, стояли, тесно прижавшись друг к другу, больше ста людей, без возможности не только передвинуться, но даже повернуться на месте. В этом положении он провел больше суток. Затем его вызвали к следователю и последний предложил ему подписать бумагу, согласно которой он сознавался в том, что умышленно задерживал исполнение некоторых предписаний из центра, в целях содействия срыву пятилетнего плана. Разумеется, арестант отказался подписать эту нелепицу, ибо ничего подобного он не делал и по своему служебному положению даже не мог делать. Тогда его возвратили назад в камеру и снова втиснули в это живое месиво, где он простоял еще двое суток в удушающей атмосфере человеческих испарений, стонов и обмороков. Затем его вызвали снова и следователь вторично предложил ему подписать ту же бумагу, причем дружеским тоном намекнул, что "чистосердечное признание" повлечет за собой не более пяти лет ссылки, а дальнейшее запирательство может быть чревато "большими неприятностями". Он опять отказался подписать бумагу. Его снова вернули в камеру. На восьмой день "стояния", он понял, что борьба неравна. Он понял, что подписав бумагу и попав в трудовой лагерь, он может еще надеяться на какое-то чудо, благодаря которому он останется в живых. В этой же камере никаких чудес не бывает. Здесь он может рассчитывать только на смерть от разрыва сердца (подобные случаи он наблюдал за эти восемь дней) и весь вопрос сводится Лишь к тому, сколько еще дней и ночей он сможет выдержать в этом апокалипсическом ужасе.
Придя к этому убеждению, он на восьмой день подписал бумагу. Следователь дружелюбно похлопал его по плечу и наставительно сказал, что "советская власть строга, но справедлива" и, что его "чистосердечное признание будет ему зачтено в дальнейшем". Через несколько дней он уже дробил камни на одной из уральских каменоломен.
Осенью 1941 года, ввиду сокращения стройки, вызванного войной, этот уральский рабочий лагерь был раскассирован и из него был выделен один из тех "штрафных батальонов", которые появились на фронте зимой первого года войны и обычно бросались советским командованием в самые гиблые места. Удивительно ли то, что и этот харьковчанин и другие, ему подобные, при первом же соприкосновении с противником, не только сразу же сдались в плен, но и высказали искреннее желание принять участие в войне против "строгой, но справедливой советской власти". Позже ему удалось осуществить это желание.
Я не знаю дальнейшей судьбы этого харьковчанина, но знаю, что некоторые из этих "штрафников", дравшихся на стороне германской армии, а позже сдавшиеся в плен англо-американцам, были последними выданы, на основании, ялтинского соглашения, советским властям, как "изменники родины и дезертиры". Многие из них, при выдаче, покончили самоубийством. Это в то время, когда немцы, бежавшие из нацистских концлагерей и принявшие участие в войне на стороне союзников, расценивались как герои. Трудно будет объяснить грядущим поколениям, какая разница была между гитлеровскими и сталинскими концлагерями и почему одни пленники, вырвавшиеся на свободу, оказывались героями, а другие — изменниками. Судьба часто иллюстрирует жизнь своих двуногих подданных отвратительными гримасами. Однако, трудно себе вообразить гримасу более жуткую.
Приведенная мною история этого харьковчанина, подтвердилась позднее десятками аналогичных примеров, приведенных устно и печатно десятками других "штрафников", которым война позволила оказаться по другую сторону советского рубежа. И это позволяет говорить об этом не как об отдельном случае, а как о широко применяемой системе. Системе неслыханного издевательского насилия, построенной на всеобщем, явном и равном бесправии советских граждан.
Когда узнаешь все это, тогда становится ясным почему советский гражданин, даже вне досягаемости советской власти, все еще продолжает разговаривать с оглядкой, понижая голос до шепота. Становятся понятными рассказы советских граждан о том, как ночью при звуке автомобильного мотора машины, остановившейся перед домом, весь дом замирал в ужасе и все мужские обитатели его, начинали быстро готовить узелки с необходимыми для тюрьмы вещами и как в квартире раздавался общий вздох облегчения, от шума топочущих сапог, миновавших этот этаж. Многое начинаешь понимать и по новому начинаешь ненавидеть отвратительную машину насилия, именуемую советской властью, держащую огромную страну под ни на минуту не ослабевающим, гигантским прессом страха.