Читаем Соломенная Сторожка (Две связки писем) полностью

С полуночного часа, когда ангарская набойница – из долбленого кедра, в два ряда по бортам обшитого тонкими досками, – бесшумно отвалила от деревянного мостка, когда оба они – и беглец, и его лодка, отдались стрежню, и стал слышен ровный булькающий звук, и потянул ровный холодный ветер, – с того полуночного часа минуло слишком мало времени, и Лопатин озирался, втягивая голову в плечи.

Он уже миновал Воскресенский монастырь, красиво освещенный луною, миновал длинный сгусток тени, означившей контуры Архиерейского острова, миновал бледные предрассветные островки, дробившие реку на рукава, его уносило дальше и дальше, со скоростью узлов пять, не меньше, а он все еще не мог стряхнуть со своих плеч ощущение близости погони. Странное дело, он готов был примириться с неудачей где-то там, хотя бы на средней Ангаре, но случись поимка, арест, задержание близ Иркутска – нет, этого, казалось ему, он не вынес бы как чего-то постыдного, нелепого, смехотворного, дурацкого.

Герман просил бури, как укрытия от непокоя, день же стоял задумчиво-смирный. Бесконечным был этот первый день бегства, и, когда вечерняя река, вторя вечернему небу, потемнела и словно бы сделалась тяжелее, плотнее, весомее, Герман почувствовал страшную усталость. Все мускулы одеревенели, – грянь буря, и, пожалуй, недостало бы сил взяться за весла и причалить.

Огоньки деревень заставляли ложиться на дно подле мешка с харчами и рыболовной снастью, ложиться в походный запах дегтя, смолы, мешковины, сырого дерева, ощущая грудью, втянутым животом черный шорох глубокой реки.

Иногда попадались большие костры, разложенные неподалеку от причаленных, зараченных, как говорили на Ангаре, паузок-баржей, видны были кони – темно-розовые силуэты с низко опущенными головами. То был ночлег артельщиков, тянувшихся вверх по реке, и чудилось, что его, Лопатина, вот-вот озарит оранжевый отблеск костра, вот-вот заметят – да и кинутся наперехват.

Но с каждой верстой оставалась за кормою толика иркутского гнета, истаивал страх в августовских ночах с огромными звездами и огромной рекой. Когда-то в Ставрополе, мечтая о воле, Герман мысленно уходил в море на турецкой кочерме, – бушприт вспарывал ночь, нанизывая звезды, как бублики, а где-то в невообразимой дали брезжил Новый Свет. Все это заглушило эхом Петровского-Разумовского. А потом встреча с Нечаевым обозначила звание и призвание. Случайный сосед в секретной камере, сосед, доставленный из Александровского завода, как бы утвердил Германа в звании этом и призвании. Русские революционеры обрели «Капитал», избавляющий от недоумения перед временем, перед веком. Но русский революционер, вот хоть тот же бородач-крепыш, еще не владел рулем-верехом, чтоб благие порывы не гибли на порогах.

Занимался день, река раздавалась на версты, левый берег очерчивался скалами, девственным лесом, и уже владело чувство избавления от преследования, полноты сил, крепости мускулов, уверенности, почти восторга, и это ощущение сливалось с быстрым и плавным ходом просмоленной лодки. И так же, как однажды, ранним утром, на бледном песке приморского Брайтона, у блеклого утреннего моря, впору было сложить руки рупором и гаркнуть: «Эге-ге-гей…» Он пел: «Уж ты, воля, моя воля, воля дорогая, девка молодая…» Пел, и смеялся, и головой крутил, и кулаком об колено ударял…

Чем дальше плыл он по Ангаре, тем ближе и выше вздымались гранитные и меловые берега в разрезах глубоких, крутых падей. Река делалась уже и стремительнее.

Лишь вечером разрешал себе Герман краткий береговой роздых. Нагретый костром воздух нянчил разлапистую ель. Ствол сосны был почти коричневым у комля, постепенно светлея кверху и отливая палевым. И все – ели, сосны, кусты, травы, – все переимчиво блестело или темнело, подчиняясь огню, который то взметывался, то опадал.

Герман не страшился таежного зверя, не напрягал слух и не вздрагивал, и отсутствие этого городского, комнатного страха было ему приятно. Но не было в душе ликующего чувства, какое он испытывал в Брайтоне, далеко убредая по лукоморью, ощущая лодыжками острый холодок соленых брызг, пускаясь вплавь и молотя саженками, не было тогдашнего ликующего чувства. Здесь, на Ангаре, знобила душу печаль затерянности посреди огромной, дикой природы, которой нет до тебя никакого дела, хоть сейчас умри. Герман вскакивал, совал за голенище ложку, собирал пожитки, вскидывал на плечо берданку, гасил костер и спешил, сбивая на ходу камни, комья, хворост, спешил к берегу, к лодке, отчаливал и устремлялся вперед, освобождаясь уже не от давешнего гнета погони, а словно бы от равнодушия огромной дикой природы.

О порогах он так не думал. Там клокотала ярость и угроза открытые, там ждали жернова судьбы. Пан или пропал, будь они прокляты, эти пороги.

Еще в Иркутске Герман читал: пороги подают о себе весть ревом крутых волн, по-ангарски сказать, боярских или толкунов; твердолобые каменья расшибают волны, и они ревут, как на бойне, обреченный рев слышен далеко.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже