Читаем Соломенная Сторожка (Две связки писем) полностью

Знамя поставили вдали от родины, но так, чтоб родина видела знамя. Нужно было брошюровать и паковать, грузить и доставлять. Нужны были комиссионеры, контрабандисты, свои люди в портовых пакгаузах и пароходных трюмах, на железнодорожных дебаркадерах и в конспиративных перевалочных пунктах. Возвестить слово – это ж значило и донести слово. Тенью минуй таможенные шлагбаумы и проскользни, не поскользнувшись, меж волчьих ям губернских жандармских управлений.

Артельно, по-бурлацки тянули журнал, словно тяжелую волжскую барку-беляну. Артельно, по-бурлацки тянули двухнедельник, будто вышневолоцкую барку-белозерку. «Чтобы барка шла ходчее, надо гнать царя в три шеи», – затягивал Герман «нашенскую Дубинушку» и шутил: «Эх, братцы, работушка сибирная, знай не ленись».

И вот опять собирался в Россию. И опять на душе Петра Лавровича и страх, и гордость, и надежда на благополучный исход. Но теперь Петр Лаврович думал не только о Германе – о Зине тоже.

Он познакомился с Зиной задолго до того, как она вышла за Лопатина. Зина была такой же ревностной сотрудницей, как сестры Субботины и сестры Карагановы. Таким же неустанным добытчиком средств на издания «Вперед!», как Ильин или Соловьев. Не позабыть минут, когда хоть в петлю, а тут-то и услышишь: «Мне удалось собрать с добрых людей триста рублей…» И не позабыть ее обыденной заботливости, всегда деликатной, всегда так, точно бы без усилий и беготни, без траты учебного, сорбоннского времени.

Герман и Зина – ему казалось, что они счастливы. Признание Германа – «мрак в семье» – поразило и ужаснуло Петра Лавровича. Никогда, ни на минуту не приходило в голову хоть что-нибудь похожее, отдаленно похожее. Господи, да как же так, растерянно думал Петр Лаврович, хотя давно уж запретил себе даже и машинальное употребление атавизмов, подобных «господи», что же это такое, господи?.. Неутомимый в решении вопросов философии и социологии, он решительно не умел сообразить, чем поправить житейское горе. И, подчиняясь привычкам мысли, поднимался в сферы своего духовного обитания.

Слово «любовь», размышлял Петр Лаврович, не поддается введению в точную научную терминологию. Однако для нашего исследования согласимся – любовь есть сильная, или даже сильнейшая, привязанность одного существа к другому. Далее. У многих натур привязанность эта – следствие побуждений эгоистических: плотское наслаждение, игра воображения, порабощение другой личности. У иных натур, коим свойственно забвение «я», тут самоотвержение. Надобно, однако, не упускать из виду следующее. Коль скоро речь идет о привязанности, она, стало быть, подвержена колебаниям, изменениям, затуханиям… Погодите, сударь, осаживал себя Петр Лаврович, взгляните на вопрос исторически. Итак, пока женщина стояла ниже мужчины, она могла найти в нем свой идеал, однако сей идеал был идолом. Мужчина, впрочем, тоже мог найти свой идеал, но какой? – только эстетический: красота, грация… Настоящий, подлинный идеал возникает и упрочивается лишь тогда и там, когда и где обе стороны (взаимное физиологическое увлечение условие непременное), так вот, когда обе стороны разделяют одинаковый нравственный идеал, вследствие чего изгоняется даже тень лицемерия…

Мысли Петра Лавровича текли плавно, он парил в сферах своего духовного обитания, да вдруг словно бы телесно ощутил, как ослабели крылья – его потянула книзу властная сила земного притяжения. Боже мой, окончательно растерялся философ, даже и машинально не отметив недозволительность обращения к потустороннему, боже мой, ведь все эти критерии прочного союза… Ну конечно, конечно, все это присутствует в брачном союзе Зины и Германа, а вот поди ж ты… И ведь есть же Бруно, прелесть мальчик, а в детях, – вспомнилось из Гегеля, – в детях-то и обретают супруги свое действительное единство. Но Петр Лаврович недодумал, отчего ж и единства недостаточно, ему опять прозвучало из гегелизмов: что-то не очень внятное о нежнейшей ткани человеческих отношений, а следом как металлом звенящее: любовь – чудовищное противоречие, неразрешимое для рассудка. И едва отчеканилось, Петру Лавровичу словно бы легче стало. Неразрешимое для рассудка… Он усмехнулся: «А ежели я и ошибаюсь, зато в компании с Гегелем». И ему стало еще легче – он не считал себя вправе объясняться с Германом или Зиной. Не то чтобы замкнул банально: пусть, мол, сами решают, нет, не вправе, и точка.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже