Читаем Соломенная Сторожка (Две связки писем) полностью

– То есть? – сухо и, как послышалось Дурново, угрожающе спросил Всеволод Александрович. – Амнистия распубликована на всю Россию, а вы, лицо, от которого зависит исполнение указа, вы мне говорите… Я отказываюсь понимать ваши «затруднения». Да, нам, россиянам, многажды давали примеры: не верь тому, что напечатано, только оттого, что это напечатано. Мне напоминать не надо. Но понимать вас отказываюсь. – Все это было произнесено тоном совершенно непросительным, а дальше-то и вовсе зазвучал ультиматум. – Прошу разъяснить: первое – подлежит ли амнистии Герман Александрович Лопатин; второе – если подлежит, то когда он будет освобожден от незаконного содержания под стражей; третье – где в настоящее время пребывает; четвертое – когда мы, то есть я и мой племянник, присяжный поверенный Бруно Германович Барт, сын Германа Александровича Лопатина, получим свидание.

Дурново смотрел на коллежского асессора: похож на доброго сельского батюшку, сейчас, однако, гневного. Дурново не хотел, чтоб левые газеты и митингующая общественность вопияла со всех крыш, особенно теперь, на пороге всероссийской стачки, а то и вооруженного мятежа. Но не только государственное, министерское соображение было у тайного советника. Было и какое-то иное, и это иное возникало из интонаций Лопатина-младшего, в которых различалось южное, близкое к малороссийскому, и еще потому возникало это иное, не государственное, не от ума, а от сердца идущее соображение, что Петр Николаевич, слушая «просителя», нет-нет да и посматривал на высокие, глухие, одностворчатые шкапы своего кабинета.

О да, там были двери одностворчатые, высокие, глухие. Он шел длинным коридором, увлекая за собой гул шагов, бряканье сабель и звон шпор: его сопровождали комендант крепости и жандармские обер-офицеры. У каждой двери комендант называл нумер заключенного и, склонившись к уху, шепотом называл фамилию, а он, Дурново, только что плотно закусивший, румяный от портвейна, «делал смотр» каторжанам. Спрашивал: «Нет ли заявлений?» – и, получив угрюмое «Нет!», бодро бросал: «Ну и отлично!» И дальше, дальше, увлекая за собой гул, бряканье, звон, нигде не задерживаясь.

И потом, возвращаясь из Шлиссельбурга в столицу, и сейчас, в кабинете, когда все это давнее очнулось в памяти, Дурново не умел внятно сознать, почему в каземате двадцать седьмого он оставался полтора часа. И выслушал все, что было произнесено, вразумительно и твердо, с интонациями южными, мягкими, близкими малороссийским, как и в голосе этого коллежского асессора, требующего сейчас «разъяснений». Полтора часа! А должен был бы оборвать на первой же фразе, ибо первой же фразой: «Я буду говорить не о себе», – двадцать седьмой нумер нарушил высочайшую инструкцию, воспрещающую говорить о других. А именно о других-то и говорил Лопатин-старший. О соузниках. О больных. О сходящих с ума. О необходимости лечения, усиленного рациона. Дурново должен был выйти. Нет, слушал. Не посмел выйти. Да, да, надо признаться самому себе: не посмел. И не потому, что Лопатин назвал гнусным лицемерием замену смертной казни бессрочным заточением. И не потому, что этот Лопатин и в Третьем отделении, и потом, когда отделение преобразовали в департамент полиции, пользовался какой-то необщей репутацией, нет, странно, он, Дурново, как бы и помимо воли, как бы безотчетно покорился властному достоинству, естественной непринужденности, свободе этого вечного узника, против фамилии которого в ведомостях, представляемых комендантом, обыкновенно значилось: «Мрачен, молчалив, иногда резок». Дурново знавал всех крупных революционеров, двадцать седьмой был из наикрупнейших, но вся штука в том, что Лопатин не подходил ни под какой калибр, и Дурново покорила его особенная стать.

А младший брат этого шлиссельбуржца ждал «разъяснений».

Дурново отвечал по пунктам: амнистия, несомненно, распространяется на господина Лопатина; господин Лопатин доставлен нынче в Петербург; освобождение из крепости воспоследует в самое непродолжительное время; свидание будет дано. И он стал писать что-то в блокноте с грифом: «Для памяти».

Коллежский асессор, произнеся нечто отдаленно похожее на мерси, пошел к дверям.

– М-да… Вот что, – остановил его Дурново. – Передайте Герману Александровичу мой поклон, я по-прежнему отношусь к нему с уважением.

Дверь затворилась.

А ведь только то и решат, поморщился Дурново, недовольный собою, что ты, брат, либеральничаешь с перепугу. Эх, господа, ведь и вправду жаль сверстников, жизнь положивших на прожектерство.

* * *

В Петропавловской крепости бывал я и в молодых летах, и в тех, что называют зрелыми, бываю и теперь. Но памятны мне резко и сильно два посещения.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже