Тихомиров взглянул на Орлова, тот понял, сказал: «Ладно» – и повторил, с чего только что начал. Горский в первую минуту слушал вполуха, однако, расслышав: «Толстой… Лев Николаевич», заинтересовался.
Орлов без пиджака, в расстегнутой ситцевой рубахе, роняя на лоб седую прядь, рассказывал, как он однажды в Хамовниках, у Льва Николаевича, застал общество, рассуждающее о коренных поворотах в русском девятнадцатом веке. Называли кто что: освобождение крестьян, судебную реформу, учреждение земства… Художник Ге, Николай Николаич, тер плешь, поглядывал – глаза голубые, ясные – посмеивался. «Вы что? – заулыбался Толстой. Сразу было видать: влюблен, положительно влюблен в Николая Николаича. – Вы что?» А Ге отвечает: есть два события действительно для нас, русских, коренные. Наполеоново нашествие, а следствием – наше, в Европу: тут начало интенсивного внедрения западных правовых и революционных понятий. А второе… Второе, говорит, мартовская катастрофа, убиение государя. Пропасть разверзлась, а из пропасти – грозным столпом вопросы совести и религии.
– Вопросы совести… – тихим эхом отозвался Горский, дотоле молчавший.
Тихомиров поднял глаза на Горского и тотчас вспомнил заглохший пруд в Петровском-Разумовском.
– О! – сказал Тихомиров, сухонькой ладошкой касаясь колена Горского. – Послушайте, вот же Владимир-то Федорович, он всех знавал.
– Кого «всех»?
Горский не понял Тихомирова. Его понял Орлов. Потому и понял, что думал об этих «всех» – Нечаеве, Успенском, Иване Иванове. А думал-то потому, что видел еще один «поворот», не отмеченный художником Ге, многими, увы, не отмеченный.
Тихомиров ответил Горскому, кого это «всех» знавал Орлов. Горский припал грудью к столу:
– Ивана Иванова тоже?
– Тоже, – вздохнул Орлов. – Однако, простите великодушно, мне бы не хотелось в такой день…
– Да, да, – волнуясь, согласился Горский, – в такой день… Но если б потом, позже, в Москве? Я был бы чрезвычайно признателен, Владимир Федорыч! Мне нужно увидеть похожего, не фотографически, это пустяки, но похожего на несчастного Иванова.
– Знаете ли, – задумчиво проговорил Орлов и внимательно всмотрелся в Горского, – это, знаете ли, и трудно и нетрудно. Поищу, обещаю.
За ночь дорога раскисла от дождя, небо устилали низкие тучи без промоин, ветер охлестывал злее вчерашнего. Но опять пели «Святый боже» и опять несли хоругви, шли неуклонно, с непокрытыми головами, наперекор непогоде и слякоти. Версту за верстою, меся грязь, миновали паломники второй ночлег в селе Братовщине, где некогда останавливались и царственные богомольцы, миновали и Воздвиженское, что на холме, а окрест овраги да болота, то самое Воздвиженское, близ которого троицкие иноки благословляли Минина и Пожарского…
И вот уже послышался лаврский звон Сергиева посада. Дождь перестал, ветер утих, посветлело. Душа Тихомирова ширилась восторгом. И спросил господь Иова: «Где путь к жилищу света?» К достославной Лавре укорачивался путь, и Тихомиров думал, что вот же – этого дня все ждали пятьсот лет.
Громадные толпы, разламываясь, но не редея, текли по улицам, вожделея пристанищ. На дворе распогодилось. Непогода будто сама от себя отреклась, повинуясь широкому золотому звону всех православных храмов. «Россия – вот где жилище света», – умилился Тихомиров, и опять из глаз его текли сладостные слезы.
У ворот домов стояли посадские. Принаряженные, благостные, объявляли: «Угол в избе три рубли. А можно и в сарае: на соломе – рупь, без подстилки – полтинничек». Толпа отзывалась стоном: «Та-акие мамоны откель взять?» – «Не на базаре, чего торговаться», – ласково отвечали посадские мужики. И вразумляли: «Не лето небось. На земле спать – скрючит. Тряси мошной, православные». – «Жилы! Грабители! – вопияла толпа. – Мы к преподобному, мы эвон откель шли-то…» – «Да вить на нашей улице праздник, – непреклонно отвечали мужики. – Понимать надо: мы этого дня пятьсот лет ждали».
Громадные толпы разламывались и растекались, уже вихрилась матерная брань, заваривались потасовки. Тихомиров потерял и Орлова, и Горского, и Александрова, было страшно, его пихали, ему отдавили ноги…
Потом, в Москве, утешался тютчевским: «аршином общим не измерить».
Годы спустя думал: «Измерена Россия, и взвешена, и получила суд».
Девятый вал революции угас в крови на Пресне. Но покоя, но утешения не было. Близилось, близилось время, Апокалипсисом возвещенное, – время Саранчи. И Тихомиров слышал шорох мириадов насекомых, маленьких, глазастеньких, твердокожих.
Надо покориться? Нет, поборемся!