С землей-то. Немцы, как по расписанию, накрывают наши позиции, дыхнуть не дают. Там не то, что вот эта, партизанская война… А в нашей роте оказался большевик, вольноопределяющийся. Начал он среди нас, новичков — да и вообще, среди всех, — вести пропаганду против войны, дескать, буржуйская это затея, нам она ни к чему, за что гибнем-то?! Прикинул: а что? Меня такая постановка вопроса вполне устраивает. Кому охота погибать? Я и вступил в партию большевиков… А может, меньшевиков — я тогда не очень-то разбирался в них. Да оно и сейчас-то, ежели откровенно сказать, наполовину ощупью опознаю. Прошло сколько-то времени, смотрю, убивают нашего брата-солдата почем зря, прямо сплошь и рядом, — племяш задумался, вроде бы соображая, говорить дяде откровенно все или что-то попридержать. Взял вилку (ту, единственную в доме), поковырял ею в мисках — то в одной, то в другой, то в третьей. Что искал, так и не понял. Положил вилку. Вздохнул. — Слушай меня внимательно, дядя Петро. Страшно было на фронте. Ох как страшно. Каждый день кого-то закапываем — пока еще земля не совсем мерзлая была. А потом просто штабелем стали складывать убитых, до весны. Вот и подумал: а чего это ради я буду умирать за царя и за веру какую-то? А тут вдруг стал замечать будто за собой слежку. Ну и деранул. К немцам, в плен. Говорю им там, не хочу, дескать, воевать, хочу жить в Германии. Улыбаются: «я», «я», «я», говорят. Это значит по-ихнему» да, да, да, согласие то есть. Мы, мол, рады, что вы прибыли к нам нахауз… Затолкали нас в лагерь, за колючую проволоку. А нашего брата там — палкой не промешаешь. И из каких только войск там нет! И артиллерия, и гренадеры, и саперы, и гвардейцы. И не просто гвардейцы, лейб-гвардии Семеновского полка батальон целый. Точно. Своими глазами видел, разговаривал с ними. Говорят, сонных взяли. Видишь ли, спать приехали на позиции. Там у себя во дворцах царских не выспались, приехали, как в гости, и расположились. Их немецкая разведка и сграбастала вместе с офицерами. Молоденькие офицерики, этакие шаркуны дворцовские. Они, правда, в отдельных лагерях, в офицерских. Но одного из них сам видел, приходил, денщика своего искал. Они и в плену с денщиками были. Барам, как видишь, везде хорошо. Слух шел — денщики приходили рассказывали — что там офицеров под их честное слово офицерское отпускали из лагеря в рестораны городские — это чтоб не забывали свою барскую жизнь, не омужичились… Слушай меня внимательно: посылки из России они получали от родных, письма и денежные переводы. Понял?
У племяша разгорелись глаза алчным волчьим огнем. Испарина на лбу сразу же высохла. Уши поджались — казалось, вот-вот покажет оскал, сцепится в своего дядю. Лампа, что ли, так свет бросала… Потом постепенно начал появляться румянец на скулах, ожили глаза, очеловечились. Долго молчал.
— Дай, дядя, квасу, — попросил он тихо.
Пил маленькими глотками без остановки, пока не опорожнил ковш. Обмяк. Опустились плечи. Посидели так. Потом заговорил тихо, с большими паузами.
— В лагере кормежка была аховая. Сухарик маленький- маленький и полкружки от котелка эрзац-кофе. Это — завтрак. На обед — баланду и овсянку. На ужин тоже какой-то суррогат. — Он начал снова постепенно оживляться. — Слушай меня внимательно. Думаю: «Не-ет, пока ноги носят, надо из лагеря выбираться». А там бауэры иногда ходили, выбирали себе работников, батраков, одним словом, по-нашему. И я стал приглядывать себе этакую, не очень чтоб старую фрау в хозяйки. Ну и чтоб не совсем уж мордоворот… Слушай меня внимательно.
— Слушаю, слушаю, Степушка, — егозил на лавке от нетерпения Леонтьич.
— И присмотрел. Правда, лет на десять постарше меня — этак уже за тридцать перевалило, только-только… Пышненькая такая, типичная немка, голубоглазая, беленькая. Носик только не арийский, курносенький. Он ее молодил. Словом, в самый раз такая… Выстроили нас на смотрины. Не все выходили на эти смотрины. Старых и немощных, например, не брали в работники. Правда, очень-то старых не было. Но под сорок-то были. В сравнении с нами, это уже старички. А немощных было много. Слушай меня внимательно.
— Да слушаю, Степушка, слушаю…
— Смотрю, идет, выбирает. Явно ей жеребца надо было. Обволок ее таким взглядом, чтоб коленки у нее заныли…
— Ух ты, Степка, и стервец! Ух — в меня! Весь в меня!.. Я, бывало, ух какой был!.. Ну, ну, дальше. Далыне-то как?
— А чо дальше? Как увидела меня, так сразу и повернула ко мне. Подходит прямо ко мне, а сама вдруг так задышала, задышала. Ноздрями так и водит. Узнала через переводчика, что сибиряк, совсем обрадовалась. Гуд, гуд, говорит. Шибир, давай, давай… Слушай меня внимательно. — Леонтьич нетерпеливо махнул рукой, дескать, говори скорей, без остановок. — Три года прожил я с ней — как сыр в масле катался. Собрался после революции уезжать, на колени пала, умоляла остаться. Говорит: все хозяйство на тебя перепишу, хозяином будешь. В конце концов, говорит, потом любовниц себе заведешь, если я для тебя старая буду…