Но Флегонт Гаврилыч продолжал себе шагать, и, только тогда, когда мы отошли от кустов черемухи на довольно значительное расстояние, он взял меня за руку, отвел в сторонку и шепнул на ухо:
— Опять соловьятники вчерашние!
VI
Мы подошли к Ольхам, и все четверо остановились, словно очарованные, заслышав соловья. Он пел совершенно один, словно никто не дерзал залететь в эти Ольхи помериться с ним искусством и музыкой. Кругом расстилались обширные луга, пестревшие тысячами цветов, и, возвышаясь среди этих лугов, ольхи представляли собой какой-то круглый оазис, с опушкой, поросшей тальником и вербой. Из этого-то оазиса, из этой-то живой зеленеющей клетки разносились во все стороны соловьиные звуки и на далекое пространство оглашали окрестность. Мы не дошли до опушки, как остановились. Флегонт Гаврилыч слушал, восторженно подняв голову; Василий, наоборот, задумчиво склонил ее на грудь. Ванятка сидел на корточках и весь превратился в слух. Далеко по лугам и лесам разносился могучий голос маленького певца, и не скоро бы, кажется, вышли мы из этого восторженного оцепенения, если бы корыстные инстинкты не пробудились в душе Флегонта Гаврилыча.
— Пятисот рублей не возьму! — вскрикнул он. — Не жрамши, не пимши пробуду, а меньше пятисот не отдам.
— Такого соловья и ловить-то грех, — проговорил задумчиво Ванятка. — Пущай себе поет здесь, а ты приходи да слушай!.. В клетке так петь не будет!.. Какая там жизнь, в клетке! А здесь смотри-ка: солнышко выходит, небо голубое… листочки, цветы, травка… Коли любишь соловьев — ну, вот и слушай… Здесь привольно! Пропел на одном деревце, лети на другое… А ты себе сиди и радуйся… Какое ж там пение в неволе. В неволе плакать хочется, а не петь…
И, внимая словам этого сидевшего на корточках Ванятки, этого смуглого, кудрявого мечтателя, с фуражкой на затылке и с глазами, полными какой-то грусти, все словно призадумались; даже я и то невольно предался мечтам и, мечтая, вспомнил почему-то легенду о констанцском соборе:
Но Флегонт Гаврилыч опомнился и сразу разрушил наше поэтическое очарование.
— Паршивец ты, и больше ничего! — крикнул он Ванятке. — Что ж, по-твоему, другим отдавать его?
— И другим ловить не следует! — отозвался мальчуган.
— Так, значит, синиц одних ловить? Эх ты, сволочь, право, сволочь бесчувственная!
И он тут же отдал приказание вынимать сетки и приступать к ловле.
Но на этот раз дело кончилось большущим скандалом. Только что вошли мы в Ольхи, как вдруг загремел чей-то грубый голос:
— Куда, куда! Ноги переломаю… ворочай оглобли! Уж я под ним третьи сутки сижу!
Мы оглянулись и увидали вчерашнего «портняжку», а с ним и еще двоих мастеровых.
Флегонт Гаврилыч даже привскочил, словно какая-то невидимая пружина поддала ему под ноги и подбросила кверху. Василий и Ванятка замерли на месте.
— Прочь! — закричал Флегонт Гаврилыч.
— Сам ступай, пока зубы целы.
— Прочь, говорят!
— Вот чего не хочешь ли?
И, помусолив большой палец правой руки, портной показал кукиш.
Дело становилось серьезным. Я взглянул на Ванятку и удивился. Черные, как смоль, глаза его горели зловещим огнем, ноздри раздувались, фуражка сползла совершенно назад, кулаки судорожно сжимались. Казалось, он ждал только приказания, чтобы броситься на портняжку и загрызть его зубами. Василий был бледен, как полотно; добродушное открытое лицо его, опушенное маленькою бородкой, словно исказилось, зубы скрипели, губы совершенно посинели. Испитое, зеленое лицо портного, наоборот, как бы смеялось, п вся фигура его изображала самонадеянность и нахальство. Он словно потешался над ними, словно хвастал, что перехитрил старого соловьятника, одурачил его, обошел и ловко воспользовался его оплошностью. Он стоял фертом, подбоченясь; его пиджак был расстегнут, красная рубашка была навыпуск, картуз надет набекрень. Рядом с ним стояли и его мастеровые, небритые, суровые, в нанковых халатах, придававших им вид арестантов, бежавших из тюрьмы.
— Так ты так-то? — кричал Флегонт Гаврилыч.
— Этак-то!
— Так-то?
— Этак-то!
— Обманывать?.. Так нет же!