Но, прибавлю, зато наш автор
Это видение реализуется в деталях автопортрета. Вот герой входит в кабинет к Твардовскому: «Я вошел веселый, очень жизнерадостный, он встретил меня подавленный, неуверенный». Вот появляется на Секретариате в Союзе писателей: «…с лицом непроницаемым, а голосом, декламирующим в историю, грянул им». Так в литературных мемуарах о себе, кажется, еще не писали.
Солженицын не сомневается, что в своих отношениях с «Новым миром», как, впрочем, и во всех других случаях,
Наблюдая Солженицына в последние годы, Твардовский говорил со своей усмешечкой: «И что это он все хитрит, Александр Исаевич, зачем ему эта конспирация, почему я не могу знать адреса – куда послать ему телеграмму?.. Ну, приобрели мы дитятко, куда там Маршачок» (С. Маршак был притчей во языцех по авторскому самоволию и упрямству).
Свою калужскую дачку Солженицын от Твардовского и всех нас тщательно скрывал. «Я втайне храню свое Рождество именно от «Нового мира», – признается он теперь. Но, как бывает, на всякого мудреца довольно простоты. Он думал, что его «укрывище» тайна, пока ему на голову не брызнул однажды в полдень Виктор Луи со своей фотоаппаратурой. И оказалось, что его местожительство, столь тщательно от нас оберегаемое, давно обсуждают все воробьи, чирикающие на липах у Лубянки.
Однако А.Т. и представить не мог всех оттенков той двойной игры, какую вел с нами Солженицын, хотя недоразумений на почве скрытности его было немало. Я обычно заступался за него перед А.Т., когда готова была вспыхнуть ссора. Солженицыну же пытался дружески втолковать положение Твардовского, вызвать к нему участие. Мне всегда казалось, что их публичный разрыв был бы большим несчастьем для литературы, и я, разговаривая с каждым порознь, как мог, умерял страсти.
Но если бы мы знали тогда, что вымолвит теперь в своей книге Солженицын! Оказывается, хоть и не сразу, но своевременно понял он, что к «Новому миру» надо относиться с «обычной противоначальнической хитростью». И уже на первых обсуждениях «Ивана Денисовича» сидел сдержан, «почти мрачен», потому что «эту роль я себе назначил».
Ну, ладно, люди в редакции – еще мало знакомые, поактерствовал немного, не беда. Но вот его без тени подвоха, с полной открытостью и радостью за него спрашивают, что им еще написано, нельзя ли для журнала. Он хитрит, фальшивит без нужды, заготавливает искусственные, путающие отводы, будто в кабинете у следователя. Расчетливо поразил всех своей бедностью – 60 рублями учительской зарплаты, а теперь в книге признается, что и не хотел больше полуставки, сидел на высокой зарплате жены. И как невесело читать, что даже снимок для обложки «Роман-газеты», сделанный у фотографа осенью 1962 года, – расчет и фальшь: «…то, что мне нужно было, выражение замученное и печальное, мы изобразили».
Лукавил Солженицын, как теперь сам объявляет в «Теленке», и в письмах к Твардовскому. Пишет он, например, А.Т. письмо «будто бы из рязанского леса» и обращается к нему, как к первому читателю своего романа. «Где уж там первому», – комментирует теперь Солженицын. «Я по-прежнему с полной симпатией слежу за позицией и деятельностью журнала», – продолжает он в письме. «Тут натяжка, конечно», – спешит он ныне поправиться.
Уже в 1969 году, когда худо было журналу, Солженицын говорил Твардовскому: «Если для пользы журнала надо отречься от меня – отрекитесь. Журнал важнее». Помню, какие круглые, недоуменные глаза были у Твардовского, когда он это мне пересказывал. Солженицын скорее изумил его, чем обрадовал. Предлагает отречься от него, от «Ивана Денисовича» – да понимает ли он, что говорит?
На других дрожжах было замешано наше дело. А, впрочем, Солженицын и тогда играл, притворялся – оттого