— Нет, постой, — упав грудью на стол, возразил Василий Петрович. — Ты завтра вернешься? Я хочу снять шкуру с этой медведицы и увезти с собой.
— Конечно, он вернется, — сказала Мария Владимировна, поддержав едва не свалившегося на траву супруга. — Мы ждем вас завтра на уху, Анатолий, — с деланной любезностью добавила она.
Толька выбрался на дорогу, миновал мосточек и еще долго чернел в подлунье, пока не скрылся за холмом. Шел он покачиваясь, длинное несуразное тело его мотало из стороны в сторону и то кидало на середину дороги, то заносило помимо воли в густой клевер, хлеставший влажно по сапогам. В придорожной траве изредка взлетали потревоженные им птицы, спросонья короткими жалобными криками будоражили тишину. По временам он вскидывал голову, ошарашенно смотрел на жгучие, плясавшие над холмами звезды, на залитое тихим лунным светом небо, где в обмякшем дыхании ночи вяло скользило прозрачное жидкое облачко, иссиня светлея над щербатым, темневшим вдали лесом. Ступив в глубокую выбоину на дороге, где со дна в жирно черневшей воде проступал месяц, Толька покачнулся, тяжело плюхнулся в грязь и неловко подвернул под себя руку. Потом он, скрипя зубами, перевалился на спину и долго лежал не шевелясь, пока отходила боль. Призрачная легкость, колебавшая все вокруг, слабела, отрезвляюще холодило сыростью от земли. Терпкая непонятная грусть набухала невесть отчего на сердце.
Он лежал и думал: «Что же сегодня случилось, что же делается со мной, что? Сегодня спас человека. Да, спас человека. Человек пришел в лес, в его лес, и, чтобы спасти человека, убил зверя. Человек отдохнул и уедет, зверь мертв, а он сам лежит, точно поверженный какой-то страшной силой на ночной дороге, и никому нет дела до него. Отчего так муторно у него на душе? Конечно же он обманывает самого себя, что идет сейчас в деревню сообщить лесничему об убитой медведице, к лесничему можно бы зайти и завтра, а идет он сейчас затем, что знает: у лесничего всегда есть самогон. Теперь загудит он на три дня и поживет у лесничего, чтобы не показываться в лагере. Так уж устроен он, что, хватив спиртного раз, нутро его требует еще и еще, пока не перегорит в нем, не отпустит окаянная слабость. Ну сорвался я сегодня, сорвался, но как тут было не выпить, повод был, да еще угощали заморским коньяком. Столько держался, а сегодня все пошло к чертовой матери кувырком. — Он сел, опершись рукой о влажную землю, глубоко набрал воздуха грудью и шумно, с силой выдохнул, стараясь очистить дыхание. От боли в вывихнутой руке, от сырого ночного воздуха в голове медленно прояснялось. Он попробовал шевельнуть рукой, и тотчас в предплечье отозвалось острой ноющей болью. — Теперь пару дней не смогу взять топор в руки, — подумал он и матернулся от злости. — Уговорил-таки меня выпить, паразит. Праздник, говорит, сегодня. Вот он, праздник. Кому поминки, а кому праздник. Ему-то сейчас хорошо. Перетрухал, выпутался и спит. Все у него: и машина, и жена красивая, и положение. Зверей, говорит, в лесу много, а я один. Теперь одним зверем меньше. — Жалко стало зверя, и какая-то досада взяла на этого человека, куражившегося по пьянке и предлагавшего ему свою машину. — Нет, а зачем он это говорил? Знал ведь, что я не возьму. Знал. Рисовался перед ней, кочевряжился. А я, дурак дураком, сидел и слушал. Да он ведь не принимал меня всерьез, — остро обожгла его внезапная догадка. — Кто я для него — случайный человек, алкаш. Отблагодарил стопарем, и будь здоров. Чеши в поле на все четыре стороны.
Поцелуй, говорит, его. А знал ведь, что она не будет меня целовать. Он ведь и ее не пожалел для куражу. Теперь ему хватит разговоров на целый год. Как же — шкуру медвежью привезет. Выкуси. Будет тебе шкура. Дешево отделался. Эх, вернуться бы сейчас и сказать: обещал машину — давай. Глянуть бы, как его скосоротит. Небось на лоб зенки выкатятся. Перед ней-то, перед ней спесь с него сбить. — Какое-то жестокое любопытство заговорило в нем, и он злорадно улыбнулся. — А что, вернусь, ей-богу, вернусь». Он вскинул голову и посмотрел на небо, на ясные твердые звезды. Там, в холодной черной бездне, вяло скользил бледный, точно опухший с перепоя, полный месяц. Кругом было тихо. В поле по-прежнему упрямо дергал и дергал коростель, оповещая всех, словно сторож, что он не спит, караулит ночь. Перед глазами выплыло лицо, шея, грудь красивой женщины, оставшейся там, у костра. Он решительно поднялся и пошел назад.
В оранжевой палатке уже спали, и мажорный храп Василия Петровича мерно прорезал дремотную тишину. Толька остановился у тлевшего синеватым жидким дымком костра, громко кашлянул и немного погодя окликнул:
— Василий Петрович, а Василий Петрович…