И тут он почему-то вспомнил того очкарика на троллейбусной остановке, который спрашивал его совершенно искренне, без всякого подвоха, не находит ли на него временами очищающая грусть, не беседует ли он мысленно с Марком Аврелием по ночам. Нет, он не беседовал сейчас ни с Марком Аврелием, ни с Блезом Паскалем, ни с Эпиктетом, потому что никогда не читал никого из них, да и вряд ли они сумели бы рассеять в его душе те чувства, что мешали снова безмятежно уснуть…
Он просто думал.
Сомнительная версия
1
Море блестело тускло, лениво, кричали наперебой чайки ребячьими голосами. Потом небо озарила вспышка, и все завертелось перед моими глазами, понеслось куда-то мимо — пароходы, птицы, облака… Горизонт заслонило водное стекло, и я увидел перед собой черные колеблющиеся петли водорослей. Что-то холодное, липкое скользнуло по лицу и плечам… И тут внезапно дрожащий хриплый голос встрепенулся где-то совсем рядом:
— Звыняйте, будь ласка!
Я вскочил с постели и огляделся спросонья в потемках. Какой-то мужчина в одном исподнем, а именно в белых кальсонах и майке, отпрянул от меня. За стеклом мелькнула и остановилась неподалеку череда светящихся вагонов, бросая по стенам громадной комнаты неровные отблески. Вдоль длинного окна привокзальной гостиницы тянулся ряд железных коек, скорбно белели под простынями мумии храпевших транзитников, укрывшись с головой от донимавших мух.
Голос диспетчера отчетливо и бодро проговорил в динамике на дальнем конце перрона:
— Скорый поезд девяносто третий Одесса — Львов прибыл к третьему пути, стоянка пять минут.
Я потер лоб и обескураженно глянул на растерянного незнакомца, лицо которого стало в эту минуту оранжевым от огня семафора. Он торопливо бормотал слова извинений, объясняя полушепотом, что ошибся койкой, возвращаясь из туалета. Заскрипели пружины, и вскоре он уже тихо посапывал на соседней кровати. Я же не мог уснуть, лежал, уставясь в потолок со щербатым незатейливым барельефом, и прислушивался к суете на железнодорожных путях, где продолжалась посадка.
Мое сознание невольно противилось забытью, в голове еще бродили отголоски неприятного сна, навеянного мучительными раздумьями за последние дни перед отъездом. Где-то в дальнем углу комнаты мажорному булькающему храпу нежнейше вторила чья-то простуженная фистула, в коридоре то и дело хлопали двери, потом на перроне глухо лязгнули буфера вагонов, по стенам все быстрее заскользили бледные ромбовидные пятна света…
Я снова и снова перебирал в памяти все, что связывало меня с другом моего детства Костей Собецким. В последний раз мы виделись лет шесть назад, в ту пору он развелся со своей первой женой и переехал из Одессы в Ригу.
«Лучше сознавать свою независимость, чем казаться счастливым в браке, как считали древние римляне», — иронизировал Собецкий. Но своей независимостью холостяка он упивался недолго. У него в Риге была пассия, Вероника. Высокая стройная блондинка с саксонскими чертами лица и кажущейся на первый взгляд надменной неприступностью, за которой скрывалась всего лишь душевная апатия и самовлюбленная холодность. Познакомились они как-то летом на черноморском пляже, и прельстила его, скорее всего, эта инфантильная и чопорная дива с нарочитой улыбкой всепрощения на лице своей броской внешностью. Что и говорить, на людях держаться она умела и, кстати, отличалась прямо-таки патологической аккуратностью во всем, чуть не ежечасно извлекала зеркальце с перламутровой старинной оправой и расчесывала шикарные золотистые волосы, ниспадавшие ниже плеч. Вскоре Собецкий прислал мне приглашение на свадьбу, но я так и не смог тогда приехать из-за срочной командировки; меня включили в опергруппу по расследованию одного важного дела. Раза три я ему после писал, но ответа, увы, так и не дождался. Вряд ли он обиделся на меня.