– «Свинка».
– В смысле?
– В смысле – болезнь, от которой распухает шея.
– Свинка… и что?
– Свинка… и ничего.
– Сделка отменяется. – Борзая трясет пакетом. – Я съел последний орех.
Якусима растет, стоит только отвернуться. Уезжать всегда странно, но возвращаться гораздо страннее. За восемь недель ничего не изменилось, но ничто уже не будет прежним. Мост через реку Камияки, жатый бархат гор, тюремно-серые откосы. Книга, которую читаешь, уже не та, которая еще не читана. Может, и девушка, с которой переспал, уже не та, с которой лег в постель. Вот и причал; с берега на борт бросают канаты, меня кто-то окликает, машет рукой. Это партнер дядюшки Асфальта по маджонгу и выпивке. Спускают сходни, я вливаюсь в толпу пассажиров. Мне нужно засвидетельствовать свое почтение главе семьи – дяде Патинко. Но цель моей поездки – засвидетельствовать свое почтение Андзю. У кассы, где продают билеты на паром, притормаживает фургон, и оптовый торговец, который ведет дела с дядей Апельсином, предлагает меня подвезти.
– Вы доедете до Анбо?
– Залезай.
Мы трогаемся.
– Теплый день, – говорю я.
– Скоро дождь пойдет, – отвечает он.
На Якусиме дождь – беспроигрышная тема. Торговец неразговорчив, поэтому и мне можно молчать, не опасаясь неловкости. Он кивает на мешок с апельсинами-понкан, главной статьей островного экспорта, самым вкусным фруктом в Японии, если не во всей Азии, – мол, угощайся. За свою жизнь на Якусиме я съел тысяч десять этих апельсинов. Разрежьте меня – хлынет апельсиновый сок. Рассматриваю подзабытые приметы родных мест. Ржавые бочки из-под горючего у туристических мотелей на склонах, крошечный полевой аэродром, умирающая лесопилка. Здесь, на юго-западе, деревья еще не сбросили потрепанные летние наряды. Мы обгоняем группу велосипедистов в облегающих трико, ярких, как тропические рыбки. Дорога взбрыкивает. Проезжаем по мосту, над водопадом, – и перед нами деревня Анбо.
Мошкара на кладбище сверлит и пилит вовсю. Деревья помешивают томящийся полдень. Древний рецепт октября. Участок семьи Миякэ, обнесенный оградой, один из самых ухоженных: бабушка приходит сюда каждое утро, наводит порядок, выдергивает сорняки, подметает, меняет полевые цветы на могилах. Кланяюсь перед главным серым надгробием и иду вдоль ограды к черному камню поменьше, для Андзю. На нем выбито ее посмертное имя, выбранное священником, но, по-моему, это просто еще один способ урвать побольше денег со скорбящих родственников. Моя сестра все еще Андзю Миякэ. Окропляю ее минеральной водой. Ставлю свой букет рядом с бабушкиным. Жаль, не знаю, как называются эти цветы. Гроздья белых звезд, розовые хвосты комет, подрагивающие шестнадцатые нотки алых ягод. Кладу ей подношение – шипучий леденец, разворачиваю еще один, себе. Потом зажигаю благовония.
– Это подарок от мамы, – объясняю я. – Куплен на ее деньги, в храме рядом с вокзалом в Миядзаки.
Достаю из рюкзака три плоских камня-голыша и складываю пирамидкой. Потом сажусь на ступеньку и прижимаю ухо к полированной грани надгробия, сильно-сильно, чтобы проверить, не слышно ли чего-нибудь. За краем земли мирно дышит море. Хочу поцеловать камень – и целую. Единственный свидетель этому – темная птица с розовыми глазами. Прислоняюсь к камню спиной и сижу, ни о чем не думая, а шипучий леденец тает во рту. Долговечно немногое. Горы, классические мелодии, настоящая дружба. С Мияноуры ползет туман, застилает солнце, превращает морскую синь в пивное сусло. Я принес с собой дневник нашего двоюродного деда, чтобы прочитать Андзю, потому что они оба покоятся на дне морском. Хотя, по-моему, Андзю все услышит, даже если я буду читать про себя – не важно, тут или в каком другом месте. Мне не нужно рассказывать ей, что случилось в Токио. То, что я здесь, важнее слов – для нее, для меня, для нас. Муравьи обнаруживают шипучий леденец Андзю.
– Эй, Андзю. Угадай, куда я сейчас пойду?