По мнению Бодлера, «почти вся наша самобытность определяется той печатью, которую накладывает на наши ощущения
«Писатель нерва»79
– так Бодлер назвал Эдгара По. Это определение он мог бы присвоить и себе. Уверенный в своем узнаваемом характере, Бодлер прикрывался маской «нервного художника»80. Физиологические параллели развивались вплоть до слова, к тому времени еще не допущенного в лексикон поэтов, – «мозг». Уже не «Идеал», «Мечта», «Разум» (с прописной или строчной буквы), а именно «мозг», казалось, был центром непреодолимого притяжения эпитета «таинственный». Мозжечок также мог стать предметом разговора. «В тесной, окутанной тайной лаборатории мозга…»81 «Таинственные приключения мозга…»82 «При зарождении всякой высокой мысли происходит нервная встряска, отдающаяся в мозжечке»[22]. Отныне мозговая масса заселена. В ней не только, по обыкновению, «кишит рой демонов безумный»[23], но и обитают существа, перебравшиеся из поэзии Лотреамона: «И словно сотни змей в мой мозг вонзают жало, / И высыхает мозг, их ядом поражен»[24]. Почти одновременно с ним Эмили Дикинсон писала: «Звук похорон в моем мозгу…»83 Не метафизика стала физиологией, а физиология заключила пакт с метафизикой. Поэзия будет его соблюдать.«Гений есть не что иное, как четко сформулированное детство»84
. На молниеносные озарения Бодлера (преуспевшего главным образом именно в «искусстве дефиниций») можно наткнуться где попало и в наименее очевидных местах; иногда они оказываются почти неразделимо перепутаны с чужими текстами (как в данном случае с высказыванием де Квинси) или подделываются под расхожие фразы, рожденные духом протеста. Как правило, это не отдельные предложения, готовые стать афоризмами, а свисающие с фраз лоскуты, которые следует отделить, чтобы они засияли в полную силу. Таков его способ хранить секреты, не пряча их за экзотерическими барьерами, а, напротив, бросая туда, где все перемешано, где они легко могут затеряться, словно лицо в толпе большого города, вновь обретая таким образом тихую и незаметную жизнь. Клеткой, от которой исходят вибрации, оказывается не стих и даже не фраза, а свободное определение, помещенное в оправу хроники, сонета, лирического отступления или краткой заметки.«Движения, торжественные или гротескные позы своих фигур и одновременно – образуемый ими световой взрыв в пространстве»85
;«Праздник байрама: разлитое на всем сверкающее великолепие, а на его фоне – подобный бледному солнцу скучающий лик ныне уже покойного султана»86
;«Беспредельность, то голубая, то, чаще, зеленая, простирается до горизонта; это – море»87
;«Таинственное расположение элементов мироздания, предстающих людскому взору»88
;«Зеленые сумерки летних сырых вечеров»[25]
.Существующая в этих фрагментах кристаллическая решетка восприятия не имела прецедентов в литературе. Ее не было ни у Шатобриана, ни у Стендаля, ни у Гейне – назовем лишь нескольких писателей, родственных Бодлеру, но при этом совершенно различных меж собой. Сочетания ощущений, синтагм, фантазий, отдельных слов, мыслей отступали здесь от магистральных путей, при этом практически не нарушая формы. Даже Гюго, располагавший внушительным количеством регистров, выпускавший из себя стихи, как кит выпускает воду, не был на такое способен. Лишь в незначительной мере результат был следствием изначального замысла или воли автора. Скорее, причина скрывалась в разрушительной распахнутости Бодлера навстречу каждой минуте жизни. Уникальность явления состояла, впрочем, не в самом факте этой чувствительности, а в ее сопротивлении времени. Свидетельства того, что суть ее дошла до наших дней, ничуть не утратив убедительной силы, доступны во множестве на страницах критической прозы. Тогда как в стихах часть пространства отдана тем обязательным темам, которые время подкладывает в колыбель любого поэта.