Стратегия Рембо была строго взвешенной и хладнокровной: пункт первый — выбор цели; пункт второй — ложь: «мне семнадцать»{816}
, пишет он в начале своего послания, тогда как в действительности лишь через пять месяцев ему стукнет шестнадцать; пункт третий — почтительность (обращение «глубокоуважаемый мэтр»{817} повторено трижды в нескольких строчках) и даже более того — льстивость, которую писатели распознают мгновенно: «Я простодушно чту в вас потомка Ронсара, брата наших учителей, подлинного романтика и поэта»{818}. Этих слов достаточно, чтобы возникло взаимопонимание. А что такое литературная жизнь, как не цепочка взаимопониманий? Рембо прекрасно осведомлен об этом; этот дикарь впитал всем существом вековую науку Республики словесности. Впрочем, он сознает и необходимость продемонстрироватьВ нескольких строках Рембо сотворил жемчужину риторического искусства. Однако подлинная ордалия для нового поэта — его первые стихи. Как поступить? Хитроумный и дальновидный план подсказывает выбор трех сочинений, отличающихся друг от друга по ритмике и размеру. Восемь строк «Предчувствия» — предвестник темы опьянения, которую в творчестве Рембо ждет большое будущее. С первых слов чувствуется уверенность тона («В сапфире сумерек пойду я вдоль межи, / … / И придорожный куст обдаст меня росою»[157]
). Самая проникновенная строка намекает на кардинальное отличие автора от других («Не буду говорить и думать ни о чем»), но раздумья эти явно не завершены, и категоричность высказывания в дальнейшем заметно снижается: «Пусть бесконечная любовь владеет мною»; как известно, «любовью» можно затушевать любую неловкость. Стихотворение заканчивается призывом к бродяжничеству: «И побреду куда глаза глядят…» Рембо и впрямь забредет очень, очень далеко.Второе стихотворение («Офелия») представляет собой безупречный экзерсис в канонах романтической школы. Оно призвано показать, что этот стиль при необходимости также будет освоен в полной мере.
Наконец, третьему стихотворению («Credo in unam…», в дальнейшем переименованному в «Солнце и плоть») была отведена роль идеологического манифеста. Банвилю — а вслед за ним и жидкому племени парнасцев — требовалось прояснить
Земля, в которой «бурлит кровь», и есть Рембо. Она появляется впервые. Даже Бодлер не решался на подобную натуралистичность.
вторят ностальгическим вздохам Мюссе и Бодлера, с еще большей очевидностью показывая, что утраченное, о котором сожалеет автор, не столько теологического, сколько эротического свойства. Вступив в пределы этой темы, Рембо уверенным выбором слов лишает всякой опосредованности «сатиров, жадных до любви»:
«Белокурая нимфа», позволяющая себя «ласкать» (и не только, учитывая двусмысленность французского глагола