Никто больше не вспоминает о ней. Никто, кроме Бодлера, что обращает мысли к ней, обходя обновленную площадь Карусель. Современный читатель, пожалуй, не сумеет оценить внутренний драматический накал этих слов. В наши дни на месте, указанном Бодлером, пролегает скоростная полоса движения. Проезжая там, едва успеваешь увидеть очередь в Лувр, змеящуюся внутрь Пирамиды Пея. А ведь когда-то там бурлила совсем другая жизнь. Через площадь Карусель, соседствующую с метафизическим сердцем Парижа, коим является Пале-Рояль, должен был пройти любой, кто желал попасть в Тюильри. Площадь служила опорной точкой квартала, который сровняли с землей, чтобы соединить Лувр и Тюильри, то есть создать «обширный параллелограмм», в рамках которого содержались бы «под присмотром суверен, государственная власть и сокровища искусства, — нечто подобное Акрополю, вместившему в себя все самое священное, августейшее и ценное»{183}
. Так писал не кто иной, как Готье, хотя востребованность его пера в эпоху Второй империи сильно сократилась. Те места значили нечто иное как для него, так и для Бодлера. К примеру, автор хроник тех лет Альфред Дельво вспоминал: «Когда-то площадь Карусель была очаровательна; теперь же ее заполонили каменные исполины из Сен-Лё. Очаровательна, как хаос, живописна, как руины!.. То был лес деревянных и бетонных обшарпанных строений, где кишели мелкие предприниматели во множестве их мелких предприятий… Я часто проходил по этому караван-сараю, сквозь лабиринт лавок и мастерских, я знал их подноготную — мужчин и животных тварей, тварей и вещей, кроликов и попугаев, картин и безделиц…»{184}Меж дворцов, представлявших первенца и младшего сына короля — Тюильри и Пале-Рояль, — возвышался агломерат аморфной и беспорядочной жизни, участок «леса» в средоточии порядка. Близ него, в квартале Дуайен одно время жили Готье и Нерваль. Именно здесь находилось шаткое обиталище галантной богемы. Старый, готовый обрушиться салон реставрировали и декорировали несколько друзей: два панно с провансальскими пейзажами Коро, картина Шассерио с вакханками, держащими на сворке тигров, как собак, «Красный монах» Шатийона, читающий Библию, возложив ее на выпуклый бок обнаженной женщины. Был там и портрет Теофиля (все понимали, что имеется в виду Готье), одетого на испанский манер. Было множество моделей с именами Сидализа I (якобы императрица), или Лорри, или Сара Ла Блонд. «Так уж вышло, — вспоминал Нерваль, — что
Элегия заканчивается хлесткой антиплатонической декларацией: