– Послушайте, молодой человек, – господин Б сбавил тон и подался ко мне, сменив, кажется, гнев на милость. – Мне сказали, что вы хороший поэт. Уверен, так и есть. Но к чему это все? Эта патология тут, эта петля. Наворотили одно на другое: дракон, и пирамида, и козел несчастный, жертвенный, и венок, и зеркало, и третий путь, и «ура, Борбос»… Ну вот скажите, что он сделал вам, этот третий путь, что вы с ним так? Этот высосанный, простите меня, из пальца психоанализ нации. Признайтесь, вы просто сами запутались в своей истории!
Захотелось что-то ответить, но сразу забылось, что именно. Молчу, отскребаю с рукава налипший птичий помет.
– Шли, шли и забыли, куда идете, увлеченно продолжил старик, – Так часто бывает. Ну, что, вам совсем нечего сказать? Вам, большому поэту! – Ну вот посмотрите, – он снова взял мою тетрадь, полистал, близоруко сощурился. – Вот здесь ваш герой признается, что боится сказать что-то действительно важное, сомневается, может ли, есть ли у него право сказать. Ваш герой мучается, потому что не может решить, достойны ли его мысли произнесения, и никак не разберется, мудрость ли это – продолжать сомневаться в праве на собственный голос – или просто трусость. Герой, обесценивающий себя. И об этом вот прямо такими словами все и написано… Но это ведь прошлый век, молодой человек! Потому что даже тут, в этой самой сцене – и вы сами это сразу же добавляете – могло быть сказано что-то важное, что-то сильное, дерзкое, что всколыхнуло бы умы поколения!
– Может, тебе просто нечего сказать, Пушкин? – старик прервал свою дребезжащую речь и проницательно посмотрел на меня блеклыми близорукими глазами.
Я поднял голову и тоже присмотрелся к нему – не такой уж он и старик. Только аккуратно подстриженная борода седая, на голове залысины. Но лицо еще вполне молодое, даже, наверное, чем-то красивое.
– Но знаете, что по-настоящему плохо, Александр? – могу я вас так называть?
И продолжил, не дав ответить. Да я и не собирался, наверное:
– Так вот, по-настоящему плохо, что вы себя сразу разоблачить пытаетесь перед вашим читателем. И этим самым его, этого читателя, с говном, простите мне эти слова, мешаете. Не уважаете и за дурачка держите.
– Не держу, – говорю с упрямством.
– Еще как держите! – наставительно повысил голос господин Б. – Вы у него отнимаете право вас судить. Мол, я сам себя сейчас раскатаю, а вы уж помолчите. Хавайте, мол, что дают, простите мне такой жаргон. А у него это право есть – вас судить!
– Я ничего не оправдываю, – его брюзжание раздражает, но этот низкий сутулый господин чем-то цепляет меня, и мне хочется ему возражать. – Я только говорю, как есть. Я раскрываю карты, потому что хочу быть честным…
– Еще как оправдываете! – убежденно заявляет господин Б, – Именно вот этим саморазоблачением. Чтобы сохранить свою шкурку от упреков. Вы что, англичанишка? Это у них принято над собой посмеяться, чтобы только другие ни-ни. А вы же русский человек! Больше того: русский поэт! Должны гордо лицом вставать к упрекам и насмешкам. Ну, а что дальше? Вот здесь, это что? Разоблачение разоблачения? – он прерывает себя высоким срывающимся смешком, тычет пальцем в соседнюю страницу исписанной тетради:
– Смотрите, мол, душу свою наизнанку вывернул, сам себя истерзал уже за вас. А потом будет разоблачение разоблачения разоблачения? – так и до шизы недалеко, молодой человек. Будете со своими голосами в желтых стенах беседовать и себя перед ними оправдывать.
Он помолчал недолго.
– Отдайте, если вам не нравится. Я потом что-нибудь еще напишу.
– А разве я сказал, что мне не нравится? Вот все вы уплощаете, молодой человек. И меня уплощить хотите. Даже тут, в реальном, вполне реальном, ручаюсь вам, если у вас есть вдруг какие-то в этом сомнения, мире, хотите из меня сделать изверга: того бездушного критика, который всегда допытывается, а зачем у вас тут птицы летают, с какой такой целью. А я ведь не враг вам, и к красивым образам никогда не имею претензий. Но когда они уместны, юноша! Я только указываю вам на ваши ошибки. Как человек более опытный… А вы распустили свои архетипы и ни шагу в сторону от них не хотите делать.
– Я напишу заново, прекращайте, – говорю сухо, хочу свою досаду скрыть перед ним.
Мне не хочется обижать его, но его монолог кажется бессмысленным и вызывает желание обернуть все против него. Извернуть и остаться правым. Или нет. Нет, скорее, мне жаль старика. Он не понимает чего-то важного. Впрочем, и я не понимаю. Что-то теряется. О чем мы вообще говорим?
– Тетя Пифа передала вам… – говорю, чтобы сменить тему.
Достаю из нагрудного кармана свернутый листок. Два клочка. Один скручиваю пальцами в трубочку, второй протягиваю ему:
– Вот. Просила вас прочесть и сказать, что думаете.
Господин Б принимает листок, кажется, с удовольствием. Опускает со лба очки, бережно разглаживает полоску бумаги, отстраняет на вытянутых руках, присматривается, читает про себя, шевеля губами. Потом вслух: «Искусство питается страхом».