Те на горе спускались редкой цепочкой, осторожные, гибкие, развевая балахоны, и он, одолев панику, перевел рычажок на очередь, чувствуя холодный металл, прижимаясь к нему пульсирующим горячим лицом. Глядел сквозь прорезь. И такое напряжение в душе, такое томление, что зрачок, пробегая вдоль мушки, превращал ее в вороненый крохотный вихрь, в малую воронку, проникающую в иное пространство и время. Воронка расширялась, в ней возникала иная земля, в травах, цветах, и она, его милая, спускалась с горы, поскальзываясь на траве, и он видел издали ее дорогое лицо. Она прошла совсем близко, его не заметив. Из неба прянул черный скворец, уселся ему прямо в зрачок.
Он смотрел на черную мушку, совмещая ее с красным гребешком на горе. Старался ровнее дышать, унять, успокоить дыхание, как его когда-то учили. Послал грохочущую долгую очередь вверх на склон, протачивая в солнечном воздухе длинную, уходящую в бесконечность дыру, куда вслед за пулями устремилась его жизнь и судьба с последующими, еще не рожденными от него поколениями. Направляя их в одну, вмененную им всем сторону, вслед раскаленным пулям.
Глава сорок третья
Уже несколько дней генерал Белосельцев жил в деревне, среди пустынных снегов, в бревенчатой старой избе, ощущая в себе тишину, какая остается после гулкого удара колокола. Обрядившись в телогрейку и валенки, без людей, один среди опустелой деревни, он занимался простыми трудами, связанными с поддержанием жизни. Деревянной лопатой разгребал снег, прочищая дорожки к крыльцу и сараю. Отбрасывал от ворот рыхлые сыпучие сугробы, освобождая под березой площадку для автомобиля. Вытаскивал из сарая круглые дровяные плахи и литым колуном, набрав в легкие сладкий морозный воздух, раскалывал их с треском на белые сочные чурки, вдыхая аромат промороженной березы. Набрасывал дрова себе на грудь, придерживая их небритым подбородком и растопыренной пятерней, вносил в избу и рушил с грохотом на жестяной лист возле печки. Закладывал поленья в тесную печь, подсовывал бересту, поджигал, чувствуя сочный дегтярный запах дыма, глядя, как брызжут с пылающей бересты яркие капли огня. Медленно, нехотя разгоралась печь, начинала слабо дребезжать и звенеть чугунная дверца. Он лез в подпол и там, среди холодных и прелых запахов, нагребал в ведро картошку. Сидел у окна, щурясь по-стариковски, чистил клубни, неторопливо срезая с них аккуратные спирали кожуры, оглядывая белый, влажный, очищенный клубень. Варил картошку, поставя на огненную гудящую лунку закопченную кастрюлю, дожидаясь, когда зашипит на плите перелившаяся через край вода и по избе разнесется запах вкусного картофельного пара. Ставил кастрюлю на стол. Дуя на разваренные картофелины, посыпал их солью, поливал желтым подсолнечным маслом. В этой простой одинокой трапезе было много стариковского, крестьянского, и это доставляло ему удовольствие.
За окном с цветастыми линялыми занавесками открывалось застывшее озеро, пологий белый бугор, серая проседь кустарников. На бугре, едва различимая под снегом, темнела метина. Там много лет назад росла одинокая елка. Пастухи, подгоняя к озеру пятнистое черно-белое стадо, укрывались под елкой в дождь, обламывали для костра ветки, подрубали ствол. Дерево медленно засыхало, превращалось в колючее острие. Еще прежде, когда умирала бабушка, лежала в избе под вязаным старинным одеялом, забывалась и бредила, Белосельцеву казалось, что ее душа, покидая маленькое иссохшее тело, переселяется в елку. Когда бабушки не стало, он чувствовал ее присутствие в дереве. Оттуда, через озеро, смотрели на него ее любящие лучистые глаза. Теперь же, когда от елки остался занесенный снегом пень, все равно это место было связано с бабушкой, было ее чертогом, пробуждало в нем языческую веру в переселение душ. Он ел картошку, смотрел сквозь окно за озеро, и ему казалось, бабушка присутствует при его трапезе.