День был нежно-серый, серый, как тоска.Вечер стал матовый, как женская рука.В комнатах вечерних прятали сердцаУсталые от нежной тоски без конца.Пожимали руки, избегали встреч,Укрывали смехи белизною плеч.Длинный вырез платья, платье, как змея,В сумерках белее платья чешуя.Над скатертью в столовой наклонились ниц,Касаясь прическами пылающих лиц.Стуки сердца чаще, напряженней взгляд,В мыслях – он – глубокий, нежный, душный сад.И молча, как по знаку, двинулись вниз.На ступеньках шорох белых женских риз.Молча потонули в саду без следа.Небо тихо вспыхнуло заревом стыда —Может быть, скатилась красная звезда.Утро
B N
* * *Многое замолкло. Многие ушли.Много дум уснуло на краю земли.Но остались песни и остались дни.Истина осталась: Мы с Тобой одни.Все, что миновалось, – вот оно, смотри:Бледная улыбка утренней зари.Сердце все открыто, как речная гладь.Если хочешь видеть, – можешь увидать.Июнь 1903
B N
11 – вечером <(24 н. ст.) июня 1903. Бад-Наугейм>
Я так обрадовался и успокоился от 3-х Твоих писем, что стал днем писать Тебе разные психологические рассуждения. Исписал пять страниц, перечитал, соскучился и разорвал. Потом ушел на гору (Johannisberg). И вдруг меня, как молнией, поразила самая ясная, но никогда еще в такой ясности не приходившая в голову, мысль; очень трудно все-таки ее выразить: мысль о том, что Ты совсем расцвела, распустилась, как распускаются цветы – и именно белые, влажные, ночные красавицы. Если бы это было так только, нечего бы было повторять. Эти мысли в т<ак> наз<ываемых> поэтических образах, конечно, не раз были у меня.
Удивительно, что теперь точно прямо от Тебя ко мне, не проходя ни через какую «поэтическую» среду, точно на меня повеяло Твоей жизнью. И это было ужасно серьезно, главное – серьезно. И именно то, что Ты совсем расцвела, что называют «выросла», и опять не так, как у Полонского:
Для чего расцвела? Для кого развилась?Для кого это небо – лазурь ее глаз… —