Ее горе было таким неподдельным и таким напрасным, что Оливье испытал сходную боль от того, что причинил его. Он вошел и обнял ее, чтобы утешить.
— Нет, нет, — он нежно погладил ее щеку, — тебе не надо бояться. Я приехал не за тем, чтобы тебя удручить. Он здоров. И совершенно свободен.
Но его слова, сказанные в утешение, подействовали прямо наоборот: громко рыдая, Ребекка упала на колени, по щекам у нее катились слезы. Оливье отпустил ее и тут же сообразил, что от стекающей с его плаща воды она вскоре и сама промокнет до нитки и что на полу растет большая лужа, а ветер из распахнутой двери вот-вот задует свечу. Поэтому он захлопнул поскорее дверь и упал рядом с ней на колени.
— Его святейшество поручил ему отыскать причину чумы, — начал он. — И, конечно, его щедро вознаградят за помощь. Он согласился, и ему отвели прекрасный покой во дворце. Ему нужны его бумаги, а еще ему нужна ты. Поэтому я приехал и за ними, и за тобой. Он шлет тебе привет. Вот и все.
Взяв ее за подбородок, он повернул его к себе, и стоило ему увидеть ее заплаканное лицо, сердце у него растаяло — он вообразить не мог, что такое бывает. С ранней юности он читал стихи и слушал песни.
Более двух лет он творил свою любовь вокруг лица, которое мельком увидел на улице, в твердой решимости испытать, истинны ли эти песни, ну а затем, обретя желаемое, он отшатнулся, отрекся и почти возненавидел реальность, омрачившую простоту его мечты. Он поверил, что болен, поражен опасным, как чума, недугом, и горячо жаждал исцеления. А когда в этот дождливый вечер он заглянул ей в лицо, то сдался и пожелал быть больным вечно. Когда же он коснулся ее щеки, то наконец освободился от искусственности и надуманности. Ему было все равно, красива Ребекка или нет, хотя некоторые и находили ее красавицей — здоровой и сильной, совсем другой, чем ухоженные знатные прелестницы вроде Изабеллы де Фрежюс. Кожа у нее была слишком смуглая, сложение — слишком крепкое, волосы — слишком густые, черты лица — слишком резкие, чтобы вдохновлять поэтов — всех, кроме Оливье. Но в это мгновение он понял, что все свои стихи обращал к этой девушке, а вовсе не к возвышенному идеалу, и что он любил ее с рождения и будет любить вечность после смерти.
Хотя он был воспитан на куртуазной любви трубадуров, чувство Оливье вырвалось далеко за рамки их крайних, но стилизованных страстей, санкционированных песнями, и стихотворение, которое он написал несколько дней спустя, незадолго до того, как его постигла беда, было настолько чрезмерным, что и по прошествии нескольких веков не утратило способности потрясать или же вызывать насмешки менее чутких натур. Но это была подлинная поэзия, без намека на маньеризм и искусственность, выплескивающая, пусть неумело и неточно, то, что творилось в его душе.
Ребекка почти задохнулась от напряженности его взгляда и бури чувств, которая забушевала в ней. То, как он развеял ее тревогу, ласка его прикосновения и спокойствие, даримое его присутствием, пробудили в ней волнение, необоримое и нежеланное. Она не провела юность, слушая песни о любви и прощении, уготованном тем, кто подчиняется ее законам. Вернее, чувство долга и страх настолько глубоко в ней укоренились, что вырвать их было непросто.
Она отстранилась, пусть мягко, даже ободряя его, хоть и оборвала связавшие их на миг крепкие узы.
— Благодарю тебя за доброту и хорошие вести, — сказала она, но не смогла скрыть ни дрожи в голосе, ни ее причины. — Еще раз спасибо. Прошу, садись к огню и обсушись.
— Нет, добра ты, заботясь о моих удобствах.
— С тебя капает на пол.
Они снова посмотрели друг на друга, и их обуял безудержный смех. Они пытались совладать с собой, но достаточно было обменяться взглядом, чтобы вновь разразиться хохотом. Оливье знал, что ему следует обнять ее немедленно, прямо сейчас, и она это знала, но ему помешали условности. Он этого не сделал, и возникла пустота, от чего несуразность только усиливалась, и им не сразу удалось справиться с собой и стереть слезы с глаз.
Оба прекрасно знали, что рано или поздно произойдет: неизбежному, судьбе, Божьей воле нельзя противиться, уклоняться от них или просто медлить. Ребекка сделала что смогла, превратилась в хранительницу чистоты дома, оберегая честь своего хозяина в его отсутствие. Но времена были столь же экстремальными, как их чувства, иначе она бы не смогла оставить его ночевать, не позволила бы ему есть с ней и не позволила бы ему разбирать с ней бумаги ее хозяина. Впрочем, толку от него было немного: ведь он все равно не смог прочесть записей, так как не знал языка многих. Оливье заметил, что и ей тоже приходится нелегко, и даже более того — что она почти не умеет читать.
— А я слышал, что еврейским женщинам дают хорошее образование, — заметил он.
Она поколебалась и взглянула на него с опаской.
— Верно, некоторым дают. Но вся ученость мира не поможет разобрать такой почерк.
Она положила бумаги не стол.
— Пока я не могу с ними разбираться, — сказала она. — Ничего же толком не видно.