Не знаю, сколько весит душа - Вова говорил, да я забыла. Я всё забываю, даже его родные детские словечки, и как он в первый раз встал на ножки, и какие прививки прививали, а какие нет, и какого он роста был в полгода, в год - и далее. Я даже не помню его детского лица, так что подменить его ничего не стоило! Но и того, кто у вас тут под байковым одеялом лежит, я тоже не знаю, это кто-то другой, не мой мальчик, а чужой старик. Он болеет слишком долго, умирает слишком бесстрастно, как будто его и так давно уже нет на свете, но и его тоже спаси, хоть он и убийца, преступник, чудовище. И меня спаси, пока еще не поздно и я не стала тем, чем мне и полагается быть - ночью, ночной птицей без роду и племени, ночной бурей без имени, ночью, ночью, ночью...
И тут, я вижу, вы наконец-то тоже по-доброму улыбнулись, дорогой Г.Г.П.! Я даже не знаю, что бы я делала без этой вашей доброй улыбки. Вы улыбнулись доброй улыбкой и сказали, что всё - в полном порядке. Не следует больше волноваться. И писать тоже - некому и незачем. Письмо уже нашло, так сказать, своего адресата.
Докатилось. Всё рано или поздно докатиться, возвратится - чужой жизнью, твоей смертью, детской потерянной игрушкой, украденным колечком, колёсами пророка с высокими и страшными ободьями, полными глаз... бурным ветром с севера, великим облаком, клубящимся огнем, а из самой середины огня, как было увидено, - "подобие" четырёх животных, - и таков был вид их, облик их был, как у человека:
и у каждого четыре лица, и у каждого из них четыре крыла... Во время шествия своего они не оборачивались, а шли каждое по направлению лица своего. Подобие лиц их - лице человека и лице льва с правой стороны у всех четырёх; а с левой стороны лице тельца у всех четырёх и лице орла у всех четырёх... И шли они, каждое в ту сторону, которая пред лицем его..."
Вопрос: так куда же они шли, дорогой Г.Г.П, в сторону какого лица, которого из ч е т ы р ё х?
... Вова смотрел и видел, как лицо её теряет свой фокус, оплывает, плавится.
Словно фоторобот, перебираясь в отдельных деталях, оно всё дальше и дашьше уходит от первоначального замысла, всё точнее приближается к новой разгадке. То, прежнее лицо не исчезло - оно превратилось. Кто-то другой находился теперь перед ним в пространстве комнаты, захватанном, как старая фотография. Но лицо это пока было засвечено белизной. Чьё-то белое-белое бельмо уставилось прямо на него.
Младенец - тот так ничего и не западозрил о подмене и продолжал гугукать у себя в кроватке. Но Вова-то уже догадался! И вдруг она, огромная белая старуха в чём-то до пят длинном выплыла и вошла в его зрачок. Она зависла между полом и потолком так, что нельзя было отвернуться или закрыть глаза - неотвратимо, как будто ты и так уже спишь, провалившись в безымянную бездну. Глядя куда-то мимо, старуха купалась в этой сонной, облепляющей белизне, как в молочной реке, и каждая жилка, каждая клеточка бескостно перетекающего её тела трепетала и радовалась, необъятная грудь вздымалась, выдыхая обратно парное сладострастие.
Она как бы коначалась, но всё время продолжала быть, вся исходила в последнем вдохе-выдохе, как в истоме смертной, но улыбка её оставалась плотоядно-счастливой, даже снисходительной. Улыбка-оскал... Смерть, мелькнуло Вове? Но почему тогда без косы, без лязгающих костей и черепа в дырках? Почему старухино тело полно избытком чего-то вяжущего, истекающего духом-запахом, чего-то замешанного на кровавой, красной, живительной влаге? Жизнь... Но почему нет в ней никаких посул и обещаний будущего. И оглядки, прощения - тоже нет.
Одно застывшее, ненасыщаемое томление. А старуха словно угадывала чужое - ею уже целиком было замещено всё пространство комнаты, каждое её движение оставляло тягучий долгий след, всё было опутано, склонно, помазано ею.
Мать-мирохранительница!.. Она уже накрывала его с головой белою своею полою, и он был опять сокрыт в громадном чреве, где было одновременно безвременно - тесно и просторно, насыщено звуками и стерильно тихо, тяжело надышено и абсолютно чисто разящей хирургической чистотой. Здесь можно было жить, умирать, заново рождаться - в самой сердцевине тьмы, в эпицентре множества горящих, пульсирующих точек. Вова вдруг понял: выхода нет, его уже не пустят обратно! И уже окончательно поглощаясь, перемалываясь в лёгкий прах, усваиваясь целиком, без остатка, сжимаясь в невидимый комок на самом дне затхлого мешка вечности, - он вдруг увидел: мамин молодой глаз блеснул ему, как нож, мамина молодая рука над круглым столом протягивает ему чашку, чая...
Он стал тянуться, потянулся за обжигающим этим питьем - рука тонкая, детская, длинная, такая длинная, что за неё можно ухватиться и тянуть еще дальше, еще тоньше, еще выше...
:Что там? Чрево или вечность? Кто там? Отец или мать? Младенец или Вова?..
Потом его отпустило, и лететь наконец-то стало совсем легко.
4.
..."Сказал сие. Он поднялся в глазах их, и облако взяло его из вида их..."