Я вспомнил Тиллоу: "Политика делается тремя способами, – говорил он. -Первый – это война на поле брани, второй – деятельность дипломатов, включая легальный шпионаж через атташе и прессу. Третий будете осуществлять вы. Не пытайтесь рассказывать о своей работе даже жене после двадцати лет счастливой жизни: в глазах порядочного общества наша служба выглядит грязной и презренной. Мы мечены чёрным мазком на лбу, как каста неприкасаемых в Индии или Японии. Вы никогда не сможете признаться, что держали в своих руках судьбы дивизий или государств, и вас никогда не украсят орденом в присутствии родственников и корреспондентов. Нас посвящают в тайны без свидетелей и повышают в чине среди своих, а когда мы умираем, все обстоятельства остаются засекреченными. Но вы сами избрали эту жизнь и не жалейте: правительства, дипломатия, военные – не больше, чем вершина айсберга, сверкающая и ослепительная, но она не продержится над водой и часа, если под ней растает основание – мы, невидимки".
И теперь, когда Танарат посвящал меня в условия работы в миссии, ему незачем было искать обходные выражения. Я мог оставаться и мог уйти – всё равно это уже было жизнью или гибелью Меченного Чёрным Мазком.
Мои вещи стояли в доме, но я не хотел распаковывать их при дневной жаре, я сказал:
– Покажите мне лабораторию.
Майор взял под козырек:
– Слушаюсь, господин первый лейтенант!
Он был майором, я – на два чина ниже, но Танарат не придавал значения видимости, для него была важна лишь внутренняя сущность вещей. Он находился здесь, чтобы обеспечить Сонарол, и ему было всё равно, кто руководит операцией: генерал или ефрейтор.
И он был прав. Вся миссия – со всеми монахами, вышками, солдатами и повышенными окладами без Сонарола стоила не больше, чем тело без души, и это было как в клинике Линдмана. Все её корпуса, коттеджи, ванны, старомодные лифты и сёстры в накрахмаленных передниках – всё было только камуфляжем, цветастой ширмой, единственное значение которой – прикрывать то страшное и настоящее, что совершалось в пятом отделении.
20
_4 часа утра. Сна совсем нет. Знобит, сердце работает в замедленном ритме, но мысль ясна. Завтра можно ожидать наступления потери памяти – я видел, как убивает Сонарол._
Я не предполагал, что мои записки займут столько места; мне будет трудно уложить их в бутылку. Придётся запечатать в контейнер из-под ампул. Он, конечно, утонет, и его очень долго не вынесет к берегу, по крайней мере, до мусонных дождей, а они наступают в октябре. Но иного выхода нет, если мне вообще удастся вынести записки. За мной шпионят: кто-то был у меня, покуда я работал с пленными.
Я принял это как должное. В той службе, которую мы несём, каждый выслеживает другого, чтобы всем вместе не предстать перед судом общественного мнения.
Значит, все мы и каждый – понимаем, что совершаем преступление?
Ради чего? Вот что меня долго смущало. Сид говорил: "Я закрываю глаза на многое, потому что верю: Сонарол – это открытие не века, а тысячелетия". Он полагал, что люди когда-нибудь простят нам путь, который мы прошли для их же пользы. Но если Сонарол – благо для всего человечества, зачем Линдман продал идею генералам?
Я долго верил, что он сделал так, подгоняемый нуждой. Судьбе или дьяволу было угодно, чтобы в Форт-Броунсе, куда я ездил на заводы компании "Хоук-кэмиклз", мне попался репортёр местной газеты, и чтобы этот репортёр решил разжиться у меня пятью долларами.
– Полная катастрофа, сэр, – скалился он. – Вы приезжий, я в этом Вавилоне знаю всех, меня не проведёшь. У приезжего можно занять, тем более, что, как я заметил, вы обходите стороною бары, а посетили зоосад. Мне нужны деньги для той же цели: намерваюсь попасть в клетку к шакалам.
– Говорите яснее, кроссворды не в моём вкусе.
– Я хочу промотать ваши доллары в карты в заведении почтенного Джоссии Хичкока.
– Хичкок, кажется, здешний шериф?
– Нет, это его брат, что ещё выгодней. Полиция за три версты обходит картёжный зал.
Я дал ему пять долларов.
– Надеетесь отыграться?
Репортёр присвистнул:
– Куда мне! Тут такие асы… Это своего рода пьянство, тянет, как алкоголика к стаканчику. Нет, с нашими шулерами мог бы справиться только один немец. Я его вёз сюда, в нашу благословенную страну, когда он вздумал переменить повозку. Вот этот играл в покер! Мы тогда всем экипажем "летающей крепости" проиграли этому Линдману что-то около трёх сотенных.
– Не помните, как звали немца?
– Как же. Эмерих Линдман. Важная птица, миллионер. Ещё в сорок четвёртом говорили, что он продал нам идею, которая стоит миллиард…
– Вы привезли его в лагерь?
– Как бы не так! Разве такие птицы сидят в лагерях? Ему тут же дали виллу, приставили телохранителей. А вообще, он был порядочный немец, долги с нас не потребовал.
Сид позвонил мне под утро.
– Язевель, я иду к вам. Эмерих умер.
Видимо, я здорово побледнел. Сёстры вопросительно подняли глаза от вязанья.
– Инспекция, – скаязал я. – Пойдите посмотрите, чтобы всё было в порядке.
В дверях девушки столкнулись с Биверли. Он их не видел. Зрачки были расширены, лицо – апоплексическое.