— Я уже вижу, что сеньору маркизу не терпится узнать все получше. Это не худо. За это одно его следовало бы сделать архиепископом Мексики. — Он снова плутовато улыбнулся. Потом, выждав, пока пройдут двое конюхов-индейцев, продолжал тихо и таинственно: — Должен вам сказать еще одну вещь. Начнем мы с пятисот унций. У меня припасено больше тысячи на случай, если не повезет. Приятеля тут одного деньги. Мы еще об этом поговорим пообстоятельнее. А то, глядите, паренек мой места себе не находит. Молод он. На рожон лезть готов. Ни к чему все это. Ну да ладно, увидимся!
И он ушел, делая сыну какие-то знаки, чтобы его успокоить. Расположившись в тени, старик взял карты и стал их тасовать. Вокруг него тут же собрались игроки. Каждый конюх, гуртовщик, слуга, который входил и выходил, непременно хотел поставить карту. Два всадника, пригнувшиеся к седлу, чтобы въехать в ворота, на минуту придержали лошадей и, не слезая, швырнули свои кошельки. Молодой харочо поднял их и прикинул на вес. Отец вопросительно на него посмотрел. Парень ответил ему неопределенным жестом. Тогда старик, потеряв терпение, сказал:
— Оставь эти кошельки, сынок. Успеем потом посчитать.
В ту же минуту выпала карта. Харочо выиграл, и всадники удалились. Круг игроков все ширился. Молодой парень вывернул на сарапе кошельки и начал считать. Явились чарро,{42}
звеня великолепными шпорами, в лихо заломленных шляпах, отделанных серебром, хвастливые и воинственные. Пришли индейцы, закутанные как привидения, робкие и молчаливые, ступавшие совсем тихо. Пришли еще несколько харочо, вооруженные как пехотинцы, с пистолетами за поясом и мачете в вышитой портупее. Время от времени по залитому солнцем патио проходил какой-нибудь бродяга, неся бойцового петуха, хитрый и злобный: насмешливые глаза и растрепанные волосы, искривленные губы циника и совсем высохшие черные руки, какие бывают у воров и у нищих. Он рыскал среди игроков, ставил какую-нибудь мелкую монету и, паясничая и ворча, удалялся.Мне не терпелось остаться вдвоем с Ниньей Чоле. Наша свадебная ночь в монастырской келье казалась мне уже чем-то далеким, счастливым сном, который часто вспоминается, но никогда не превращается в явь. С той самой ночи мы были вынуждены обречь себя на воздержание, и мои ничего еще не видевшие глаза ревновали к рукам, которые всё уже знали.
На этом замызганном постоялом дворе я вкусил величайшие радости любви, какие только фантазия могла выткать своей золотою нитью. Прежде всего я захотел, чтобы Нинья Чоле распустила волосы и, одетая в белый ипиль, говорила со мной на своем древнем языке, как принцесса и пленница конкистадора. Она повиновалась с улыбкой. Я держал ее в объятиях и целовал непонятные мне звучные слова, слетавшие с ее уст. Потом вдохновителем нашим сделался Пьетро Аретино,{43}
и я прочел, как молитвы, семь его сонетов, составляющих славу итальянского Возрождения. Каждый из них посвящен особому виду священнодействия. Последний я повторил два раза. Это был тот божественный сонет, в котором появляется кентавр без лошадиного тела и с двумя головами. Потом мы уснули.На рассвете Нинья Чоле встала и открыла балкон. Луч солнца проник в альков, такой веселый, живой, задорный, что, увидав себя в зеркале, он разразился золотыми брызгами смеха. В клетке зашевелился скворец, и в воздух полились его рулады. Нинья Чоле тоже запела, и песня ее была свежа, как утро. Она была удивительно хороша, едва прикрытая прозрачной шелковою туникой, сквозь которую просвечивало ее тело богини. Она посмотрела на меня, сощурив глаза, и, продолжая петь и смеяться, стала целовать жасмин, который заглядывал к нам в окно. Как она была обольстительна: смуглая, с улыбкой на губах, с распущенными волосами, ниспадавшими на обнаженные плечи! Это была сама заря, радостная и торжествующая! Вдруг она повернулась ко мне и, скорчив восхитительную рожицу, вскричала:
— Вставай, ленивец! Вставай! — В ту же минуту она плеснула мне в лицо розовой водой, простоявшей ночи на балконе. — Вставай! Вставай!
Я вскочил с гамака. Видя, что я уже встал, она быстро побежала, сотрясая весь дом своими трелями. Она перескакивала с песенки на песенку, как канарейка с жердочки на жердочку, в каком-то сладком упоении, по-детски радуясь тому, что день ясный, что солнце заливается смехом в зачарованных глубинах зеркал. Внизу раздавался голос конюха, который торопился взнуздать наших лошадей. Опущенные занавески трепетали от дуновения свежего ветерка, и цветы жасмина качались на ветке, чтобы напоить их своим ароматом.
Нинья Чоле снова вернулась. Я увидел в зеркале, как она на цыпочках приближается ко мне в своих атласных туфельках, как плутовато улыбаются ее губы. Она весело крикнула мне на ухо:
— Для кого это ты так прихорашиваешься?
— Для тебя, Нинья!
— Правда?
Она посмотрела на меня, сощурив глаза, и, погрузив пальцы мне в волосы, взлохматила их. Потом она расхохоталась и протянула мне золотую шпору. Я надел эту шпору на ее царственную ножку и не мог удержаться от поцелуя.