Словно сталинский аэростат, витает между сырой землею и небомсуеверная грусть – так бывает русской зимой,будто кто-то вышел, скажем, за черным хлебоми уже не вернется, не вернется домой,и такое там, в вышних, воображаемое приволье,что хочется тихо ахать, ловить ускользающий свет,будто вышел, смеясь, за сахаром или солью,а обратно дороги нет.Замело? Или просто пора в дорогупо односторонней улице? Седобородый Лотне оборачивается, дети-внуки бодро шагают в ногу,только старуха жена отстала – должно быть, нагонит,не пропадет.Неужели и я оттрубил почти весь срок, преследуянеуловимое: дрожь в вездесущем воздухе, бессловесный бойчерно-белых китайских начал? Хорошо бы при этом еще гордиться победоюнад отступающим ворогом, то бишь самим собой,и различать в жужжании пчел – там, где заснеженное гречишное поле —неумолчную мусикию. Вышел, все бросил, черт знает куда бредешь.Мало, мало мёда и хлеба, почти нет средиземноморской соли.Впрочем, это все возрастное. Не обращай внимания,молодежь.
«Как просто все: робки и веселы…»
Как просто все: робки и веселывлюбленные, магнолии голы,хохочут школьники, и ты меня узналаиздалека. Свет в складках, в бугорках,и ветки все в бутонах, пухлых, каккошель у флорентийского менялы.Нет в жизни счастья, как гласит тату —ировка воровская. В пустотууйдем, бессмертников угрюмые отряды.И вредничает Бог: ни «а» тебе, ни «бе»,завидуя часам, висящим на столбе, —идут, но и стоят, не двигаются, гады.«Уходишь – уходи», – твердят. Но я забылключи и сотовый, я слишком жизнь любил,чтоб сразу отбывать. Тут – крокус, там – фиалка,а там еще тюльпан. И эти лепесткитак уязвимы, так неглубоки,что Чехов вспоминается. И жалковсех и всего. Любимая, сводименя туда, где счастье впереди,где небо – переплет, где голос пальцы греет,где плачет и поет, от бедности пьяна,простоволосая, как в юности, весна,и горло – говорит. И солнце – не стареет.
«Юным снятся разливы рек, а печальным – сухая суть…»