Ролан рассмеялся своим обычным нервным смехом.
— О! Вот что значит быть туристом, путешественником-верхоглядом, Агасфером цивилизации! Он нигде не останавливается, не всматривается в жизнь, судит обо всем со стороны, по первому впечатлению и говорит, не входя в хижины, где живут безумцы, называемые людьми: «В этих стенах обитает счастье!» Так вот, мой дорогой, вы любуетесь этой прелестной речкой, не так ли? Этими цветущими лугами, этими живописными селениями? Вам кажется, что здесь господствует мир, непорочность, братство; что здесь век Сатурна, золотой век, эдем, земной рай! А между тем тут повсюду живут люди, готовые растерзать друг друга! В джунглях, окружающих Калькутту, в камышах Бенгалии не встретишь таких свирепых тигров и кровожадных пантер, как обитатели прелестных селений, расположенных среди зеленых лугов и на берегах этой пленительной речушки! Торжественно почтив память добросердечного, великого, бессмертного Марата (которого потом, слава Богу, выбросили на свалку, как падаль, какою он, впрочем, всегда был), почтив его память торжественным шествием, во время которого каждый нес урну, наполненную слезами, наши добрые, кроткие бресанцы, откармливающие пулярок, вдруг вообразили, что все республиканцы — убийцы, и принялись их истреблять! Они убивали их целыми возами, чтобы искоренить в них недостаток, присущий и дикарям, и цивилизованным людям, — привычку убивать себе подобных. Вы не верите? Ах, мой милый, если вам интересно, то на дороге, ведущей в Лон-де-Сонье, вам покажут место, где с полгода назад учинили такую резню, от которой пришли бы в ужас наши самые свирепые рубаки, подвизающиеся на поле брани! Представьте себе повозку, битком набитую узниками, которых везут в Лон-де-Сонье, одну из тех повозок с высокими бортами, в каких доставляют быков на бойню. В повозке около тридцати человек; это сумасброды, произносившие грозные речи, — вот и вся их вина! У них скручены руки и ноги, их немилосердно трясет, их головы ударяются о борт повозки; они тяжело дышат, изнемогая от жажды, охваченные отчаянием и ужасом. Во время Нерона и Коммода обреченные на смерть могли, по крайней мере, бороться в Колизее со зверями, встречая смерть с мечом в руках. А в наши дни эти несчастные лежат неподвижно, крепко связанные; так их и приканчивают. Их колотят и режут с остервенением, даже когда их сердце остановится. Без конца слышатся глухие удары и хруст костей. Женщины спокойно, с улыбкой смотрят на это избиение, они высоко поднимают своих ребятишек, а те хлопают в ладошки… Старики, которым следовало бы помышлять о христианской кончине, издеваются над умирающими, яростными криками поощряя палачей. Среди них выделяется плюгавый семидесятилетний старикашка, кокетливый, напудренный, стряхивающий пылинки со своего кружевного жабо. Он берет понюшки испанского табаку из золотой табакерки с бриллиантовым вензелем и вкушает конфетки, пропитанные амброй, вынимая их из севрской бонбоньерки, подаренной ему госпожой Дюбарри и украшенной ее портретом. Так вот, этот самый старикашка (вообразите себе, милый мой, такую картину!) топчет ногами мертвые тела, представляющие собой кровавое месиво, и, напрягая последние силенки, пронзает тростью с набалдашником золоченого серебра трупы, еще сохранившие человеческую форму…
Тьфу! Я участвовал в битвах при Монтебелло, на Аркольском мосту, под Риволи, у пирамид, и мне казалось, что на свете нет ничего ужаснее. Но когда моя матушка вчера, после того как вы удалились в свою комнату, рассказала мне об этой бойне, у меня волосы встали дыбом! Да! Вам было известно, что причина моих дурнот — аневризма, теперь вы узнали причину обмороков моей сестры.
Сэр Джон наблюдал за Роланом и слушал его с удивлением, какое он испытывал, когда его молодой друг впадал в мизантропию. Действительно, о чем бы ни говорили, Ролан всякий раз выискивал повод для обвинения рода человеческого. Он заметил, какое чувство вызвал у сэра Джона его рассказ, и заговорил другим тоном: негодование сменилось ядовитой иронией.