Что ж теперь сказать о Петрусе, которого сердце было словно сухой хворост, вспыхивающий от одной неосторожно оброненной искры? нужно ли говорить, что и Пидорка была не прочь от красивого парубка? Отцам, как и тогда водилось, дети почитали за лишнее открываться в любви, и старый Корж никогда бы и не подумал подозревать молодежь, если бы в один вечер чорт не дернул Петруся, не осмотревшись хорошенько, влепить довольно звучный поцелуй в прелестные губки красавицы, и если бы в то же время, этот же самый чорт не дернул старого хрена сдуру отворить дверь хаты. Это явление так ошеломило его, что он долго стоял, как окаменелый, разинувши рот и взявшись одною рукою за деревянную задвижку полурастворенной двери. Проклятый поцелуй, казалось, оглушил его совершенно. Ему почудился он несравненно громче, чем удар макогона об стену, которым обыкновенно в наше время мужик прогоняет кутю, за неимением фузеи и пороха. Очнувшись от своего беспамятства, первым делом его было снять со стены дедовскую нагайку, а вторым покропить ею спину бедного Петруся. — Но в то самое время откуда ни возьмись пятилетний брат Пидоркин — Ивась, которого без памяти любил он, и уцепясь ему на шею, давай молить со слезами: «тату, тату! не бей Петруся». — Что прикажешь делать? у отца сердце не каменное; повесив нагайку на стену, он выгнал Петруся по шеям, с строжайшим приказанием — не появляться никогда под окнами его хаты; в противном случае поклялся всеми чертями, что не оставит в нем ни одной косточки целой, присовокупив, что и самому его длинному, ровному оселедцю (который у Петро начинал уже два раза замотываться около уха) предстоит опасность распрощаться с родною макушею. Во всё продолжение сей разделки Пидорка была ни жива, ни мертва; и тогда только почувствовала вполне свое горе, когда осталась одна среди пустой хаты. — Вспомня случившееся, прижала Ивася к сердцу, зарыдала и бросилась в изнеможении на лавку. Признаюсь, что глядя на нее и дерево бы заплакало. Ну, да тогдашние времена были пожестче наших. Тетка моего деда говорила, что, несмотря на все усилия отца Афанасия растрогать своих; прихожан проповедью, он только мог видеть широкие их пасти, которые они со всем усердием показывали в продолжение его речей. — Ничто не могло сравниться с грустию бедного парубка: только и утешения было у него, чтоб издали следовать за Пидоркою; после чего с невыразимою тоскою ворочался он в свою темную хату. Но согласитесь сами, что из этого мало проку, и потому Петро взялся за ум: давай думать, как бы пособить горю; вот и выдумал ехать на Дон, пристать к какой-нибудь ватаге удалой — воевать туретчину или крымцев. — Мысль эта словно гвоздь засела в голове его: бывало, то и дела, что видит он кучи золота; драгоценные каменья ограбленных иноверцев беспрестанно чудились ему перед глазами. Чего не забредет в голову? то иногда представлялся ему радостный прием старого Коржа, то приятный испуг Пидорки, увидевшей перед собою доблестного наездника, обремененного богатою добычею; — как вдруг неожиданное известие вздуло на ветер золотые его думы. Одним утром, когда он едва только приподнял голову, отягченную дивными снами, и размахивал руками, как будто поражая нечестивые толпы крымцев и ляхов, — вбежал к нему Ивась и поведал с детским простодушием, что Пидорка ни весть как покучила по нем, что у них теперь какой-то поляк, весь в золоте, что старый Корж сажает его за стол подле Пидорки, что гость то и дела, что ласкается к ней, да прислуживает; дарит перстни один другого лучше, серьги одни других ярче; что Пидорка не принимает, да плачет; что тата ругается на чем свет стоит… и проч. и проч. — Выпуча глаза, как безумный, слушал Петро лепетание Ивася. Час целый он не мог опомниться, и что деялось в душе его — не нам то рассказать. Наконец он махнул рукою, будто решившись на что-то; «к чему тут мудрование?» сказал он: «коли пропадать, так пропадать!» да и направил стопы свои прямехонько в шинок.