Читаем Сорок дней, сорок ночей полностью

Нефедов пока саперов не прислал, и мы сами: Колька, я, Конохов и санитары, — сняв шинели и пояса, лопатами, кирками, ломами ковыряем землю. Хотим через весь двор прокопать траншею, связать сараи, землянки с операционной. За клубом есть заброшенный бассейн — его переоборудуем для укрытия раненых. Вполне годится.

Копать трудновато: камень, песок. И главное, стенки осыпаются.

— Глянь-ка, горобцы тоже окапываются, — говорит Петро.

Воробьи, спрятавшись от ветра под стеной сарая, барахтаются в песке, ввинчиваются грудками, смешно вертя хвостиками. Ветер добирается и к ним — пичужки вспархивают. В песке остаются луночки, которые тут же исчезают.

Ветер засыпает песком глаза, уши…

— Как в Махачкале, — откашливается Колька. — Ров противотанковый помнишь?

Разве забудешь! Сорок второй, когда немец подошел к Кавказу. Душные тревожные ночи, частый вой сирен. Над затемненным городом урчали вражеские самолеты, бахали зенитки, осколки градом тарахтели по крыше общежития. Санитарные поезда приходили каждую ночь — мы выгружали раненых. А днем без роздыха копали за городом противотанковый ров. От Тарки-Тау к морю. Страшный ветер. Мы роем, кровавые водянки на руках, а ветер засыпает. На следующий день начинай все сначала.

Горели грозненские нефтехранилища — в Махачкале падали черные дожди. Все-таки мы выкопали ров. Потом, зимой, там проходили занятия по военной подготовке.

Лазали по-пластунски, бросали учебные гранаты, волочили пулеметы. Мороз. Метель. Одежда паршивенькая — легкие пальтишки, ботинки. Промерзали до костей. После занятий в общежитие идти не хотелось: там не топлено. Накрывались двумя матрацами на ночь. Как-то подняли шум. Пришел директор.

— А в окопе солдату сидеть легче?

И мы притихли.

Студенты — горцы из аулов привозили иногда вино. Тогда мороз был не так страшен.

— «Ал-шараб» помнишь, Колька?

— Хорошее вино… Густое, сладкое.

Во дворе появляется Шахтаманов. Везет тачку, нагруженную рельсами.

— Ты бы сейчас «Ал-шараб» не хотел выпить? — останавливает его Колька.

— Вах-вах! — старшина выворачивает белки глаз. — Это, по-нашему, черная кровь. И плов из барашка… Да?

Немец ведет обстрел. Кладет мины у дамбы, где копают солдаты.

— Шахтаман, рельсы на дамбе берешь? — спрашивает Дронов.

— Базар ходил…

— К тому говорю, бегаешь по открытому месту. Прихлопнуть могут.

— Я не боюсь… Я аварец.

— Кто у тебя дома остался? — спрашивает у Шах- таманова Конохов.

— Мать старый один. Брат на фронт. Знаешь, какой наш аул? Близко неба живем. Станешь на саклю, смотришь — горы кругом, внизу речка быстрый Кой-Су… Солнца много, орех много, яблок много. Овец на кутанах пасут. Зурна поет… Войну кончим — приезжай в аул Урада́. Бузу наварим, барашка зарежем…

— Нас много, одного барана не хватит.

— Для кунаков все будет…

Шахтаманов с тачкой направляется к бассейну. Лопаты скрежещут о куски красно-бурой руды. В глубине попадаются донышки, ручки глиняной посуды, смешанные с черным пеплом.

— Вроде, деньга, — говорит Дронов, вытаскивая из пепла плоский темно-зеленый кружочек.

— Ну-ка, дай, — протягивает руку Конохов. Смачивает кружок слюной, протирает рукавом, рассматривает.

— Античная монета, эмблема — виноградная кисть.

Мы тоже глядим.

— Здесь город греческий был — Нимфей, — продолжает Конохов. — Две тысячи лет назад. Сейчас на этом месте семьдесят дворов… А был город. Вольный. Монету свою чеканил. Афины с ним считались.

— А еще что ты о нем знаешь? — интересуется Колька.

— Да многое знаю… Вижу его, как тебя.

Замечаю в Игоре ту же ошалелость, что и на Тамани, когда читал мне Гомера.

Он начинает рассказывать, и мы, как завороженные, видим вместе с ним: в синюю бухту входят острогрудые парусники… Залитые солнцем холмы… Мраморные колонны храма Деметры… Террасами сбегают виноградники и сады. Рыночная площадь гудит. Мешки с зерном. Груды мяса. Копченые осетры. Вино. Гремят бубны, заиграли кифары и флейты. Закружились в танце девушки в виноградных венках. О, эйя, эйя!

— Куда же он, этот город, девался? — спрашивает Дронов.

— Война… Видел золу… Даже камень в золу превратился.

— Вот-вот, я и думаю: из-за чего люди вечно дерутся, бьются, не хватает земли, воды, солнца? Хватает… Ну, так чего ж? Я так понимаю — это все от жадности… Все мало. И еще: это мое, это мое.

— Аристотель писал, — говорит Игорь, — война — это искусство присвоения чужого добра.

— Какой черт искусство! — возмущается Колька. — Разбой! Мать его за ногу этого проклятого Гитлера.

— А правда, что Гитлер канареек разводит? — спрашивает Дронов. — И если которая издохнет, он слезами заливается?

— Может, и такой вывих, — говорит Колька. — А вот точно, в Германии строгий закон: собаку или кошку ударишь — в тюрьму.

— Кошки, собачки, канарейки… Видел я, когда был в плену, эсэсовец пацаненка вешал, — вставляет Плотников. — Так просто, за какую-то ерунду… Гармошку губную он у немца взял. Фриц схватил его за горло, снял с себя ремень с бляхой «gottmituns» и в уборной на перекладине повесил пацаненка. Стоял, смотрел, как тот в кожаной петле болтался. Потом преспокойно тут же помочился.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже