Художник кивнул. Интересно, Перси — настоящее его имя? Вряд ли. Этот человек сам себя окрестил, а теперь вознамерился под своим артистическим именем объявить войну мяснику. На нем был закапанный краской, правда элегантно приталенный тиковый костюм, по возрасту он, пожалуй, чуть старше Макса. Оглядев ее с головы до ног, он вытащил из-за какого-то матраса блокнот, а из ниши — пастельные мелки, нашлись у него и бутылка скверной водки, и чашка без ручки, пахнущая скипидаром, но ей необходимо выпить глоточек — Перси сидел сейчас в обшарпанном кожаном кресле, с сигаретой в зубах, и набрасывал ее портрет. Что-что?
— Только три верхние пуговки, — мягко сказал Перси.
Ей стало плохо. Все бешено кружилось перед глазами. Художник, делающий набросок, горшочки, мольберт, холодильная камера, мясничиха, парень. Он берет ее
Далеко после полуночи Перси прислонил набросок к картине на мольберте.
— Ну, — спросил он, — как вы себе нравитесь?
Она обомлела. Какая улыбка! Так ново… слегка бесстыдно… но довольно волнующе: Мария Кац, артистка!
В ателье вдруг опять закипела работа: пап'a сочинял ей костюм для большого выступления в консерватории. Он сосредоточенно сидел за чертежной доской, потом переносил фасон на ткань, вырезал детали и сшивал на живую нитку. Когда оставался доволен, Луизу отсылали в подвал, и вновь, как перед отъездом в эмиграцию, оттуда доносился стрекот «зингера». Накануне поездки в столицу абитуриентка впервые примерила новый гардероб. Зеркало в передней как будто бы осталось довольно: черные туфельки, черные чулки, черная юбка и белая блузка, но главный штрих — черный берет, надетый набекрень на локоны.
Генеральная репетиция — поднять занавес!
Пап'a тоже был ею доволен, как и зеркало, точнее говоря, пап'a был доволен собой — ее костюм великолепно ему удался. Она вошла в ателье словно в святая святых консерватории, сделала легкий книксен и хотела представиться: Мария Кац. Соната Шуберта ля минор…
С ужасом она посмотрела на левую руку. Безымянный палец! Не хочет! Оттопыривается! Господи, какой кошмар! В раздражении она винила мировую войну, и недостаток кальция, и
— Завтра, — сказала она, — все вернется в норму, провал на генеральной, удача на премьере.
Но от пап'a общими фразами не отделаешься.
— Играй, — велел он.
Играть.
— Начинай!
Начинать.
— Расслабься!
Ох! Больно! Палец опух, становился все толще, полено, дубина, чурбак, да какой сильный, растет, набухает, за считанные секунды превосходит размерами все остальное тело. Она холодно произнесла:
— Наверно, у меня воспаление сухожильного влагалища. Надо сделать ромашковую ванночку. Но, честно говоря, дорогой пап'a, я не думаю, что имеет смысл завтра ехать в столицу. Прослушивание перед Фадеевым и Бетховенами не состоится.
— Не состоится, — повторил пап'a.
— Н-да, ничего не попишешь, верно?
Он направился к ней, точно разъяренный лев.
— Думаешь, я получил удовольствие, оставив тебя в Генуе?! Ради тебя я уехал в Африку. Чтобы не навредить тебе. Чтобы твой талант мог развиваться!
— Ха-ха! — воскликнула она. — Ты же сам в это не веришь, старый обманщик!
— Ты сказала «обманщик»?
— Ты вообще не садился на пароход.
Он аж задохнулся.
— Не был ты в Африке, ни дня!
— Не был в Африке? — Пап'a недоуменно воззрился на нее. — С чего ты взяла? В Сахаре я был тренером по водному поло.
— Что-что? Тренером по водному поло?! В Сахаре?!!
— В британском пехотном полку, — гордо и вместе с тем обиженно проговорил пап'a. — Арчи Бёрнс, их командир, хотел затолкать меня на кухню. И тогда я предложил старому вояке тренировать его и его парней. Чертовски тяжелая работенка. Роммель [47]все время мешал.
— Ну-ну, Роммель…
— Однако, несмотря на все препятствия, я продолжал тренировки. Кстати, успешно. Арчи со своими парнями выиграл чемпионат корпуса.