Однажды утром она обнаружила, что соседняя койка занята. На высоких подушках лежала молодая монахиня, в чепце, с восковым лицом; звонким, точно колокольчик, голосом она сообщила, что сопровождает на органе девятидневное богослужение и мессы. По утрам монахиня преклоняла колена под черным распятием, висевшим в простенке, или присаживалась к Кац на край койки, утирала ей потный лоб. Разве органистка не хворала? Да нет, хворала, но только вечером, к часу молебна, когда в церкви воспевали о доброй ночи, свободной от происков супостата, у нее поднималась температура, она распахивала на груди белоснежную сорочку и говорила:
— Господи Иисусе Христе, жених мой, забери меня к себе!
Дважды в день обеим давали белый слабительный порошок, и скоро они так обессилели, что не могли подняться с кровати. Спали и дремали, забывались и бредили, а когда из темноты доносился четырехголосный напев, монахиня-органистка восклицала, что вот теперь пора, вот теперь она вступит в Господню благодать.
— Вам не страшно?
— Нет, милая, меня там ждут.
Тогда-то Кац поняла, что надо действовать. Аккуратно вырвала из своей Библии пустую страницу и огрызком карандаша, подвешенным возле температурного листа, написала на тонкой бумажке: «Губендорф, помоги!» Силы ее были на исходе, она едва не рухнула без чувств возле койки. Но сумела еще сложить из страницы голубка, поднять светомаскировочную штору и отправить мольбу о помощи в заснеженный внутренний двор. Теперь оставалось только ждать. Ждать, и молиться, и надеяться.
— Держитесь, — крикнула она монахине, — держитесь!
На следующий день лицо умирающей органистки стало совершенно прозрачным и ангельски прекрасным. Без сомнения, нынче вечером отворятся небесные врата и жених примет Свою невесту, дабы на сильных руках Своих, закаленных на кресте, отнести ее в обитель мироздания. Снова долетело песнопение, мольба о доброй ночи, свободной от происков супостата. И наконец свершилось: послышались шаги, дверь открылась, в комнату хлынул свет, и Губендорф с криком бросилась к ее постели.
— Речь не обо мне, — прошептала Кац, — а о красавице органистке…
— О какой органистке? — спросила Губендорф, и только теперь, из последних сил приподняв голову с подушек, больная увидела, что показывает рукой в пустоту.
— Вот только что она была здесь, — едва внятно выдохнула она, — на той койке…
Ночью пришел врач, военный, из полка, расквартированного неподалеку. Он приказал немедля отменить слабительное, дал ей немного сладкой воды, потом слизистого супа, велел принести бисквитов и шоколада, и уже спустя несколько дней королева, прогуливаясь по двору, могла видеть высоко наверху, за решеткой окна, тоненькую белую фигурку, достаточно окрепшую, чтобы слегка помахать рукой.
На чердаке монастыря, в царстве летучих мышей и привидений, после короткого, знойного лета тоже господствовала многомесячная зима. Забираться в эти Палестины было
Сердца бились учащеннее, ножки потирали сильнее.
— Salve Regina, Mater misericordiae, — тихонько бормотали обе, — привет Тебе, Царица, Матерь милосердия!
— Когда стану взрослой, — простонала Губендорф, — я бы хотела носить фрак!
— Фрак?!
— А в глазу монокль!
— А я, — возбужденно шепнула Кац, — как женщина хотела бы стать такой, как Генуя среди городов!